XXVII. ЗНАЧЕНИЕ ЭПОХИ ВОЗРОЖДЕНИЯ ДЛЯ ИТАЛИИ

(Из соч. Петрова: «Очерки из всеобщей истории»)

С именем эпохи возрождения связывается представление о том памятном в истории времени, когда изучение древне-классических языков и литератур сделалось впервые господствующею системою образования. Эту систему образования называли тогда гуманизмом, то-есть человечественным воспитанием, разумея под этим словом развитие всех высших, благороднейших свойств человеческой природы, основанное на изучении памятников греческаго и римскаго гения. Разносторонности свободнаго и плодовитаго знания, гибкости развитаго и тонкаго ума, восприимчивости к великому и изящному, уважения к человеческому достоинству, строгаго сознания гражданскаго долга, всего, одним словом, что украшает жизнь и придает ей моральную цену и прелесть, думали достигнуть и отчасти действительно достигли этим путем. То было время безотчетнаго увлечения, слепого энтузиазма к классической древности. Новооткрытый мир этот, как все неизвестное, неудержимо манил воображение, подстрекал любознательность и энергию изследования. В нем предполагали всю мудрость и совершенство, от него ждали решения всех вопросов и задач современности, закрывая глаза на его недостатки и с презрением относясь к окружавшей действительности.

Образование это возникло в XIV веке на античной почве Италии, где и народный язык, и соседство древней Византии и множество классических воспоминаний, уцелевших в памятниках литературы и искусства, в учреждениях и праве, представляли готовые для него элементы.

Его могучим инициатором и типом является посреди этого столетия Петрарка, в своем лице и деятельности совместивший уже почти все те направления и черты, которыя свойственны вообще итальянскому гуманизму. Уже он высказал основной принцип всей системы, доказывая, что развитие человека должно быть всесторонне и гармонично, что наука, поэтому, одна, и что она тогда только имеет смысл, когда ведет нас к нравственному совершенству. Вместо цеховаго, школьнаго, ремесленно-хлебнаго знания схоластиков, он первый потребовал единой, цельной, живой и свободной науки, увенчанной христианской моралью. И так как материал и метод для такого образования в то время могли дать только древние, то отсюда—это благоговейное поклонение античному миру. Гениальный диллетант во всех отраслях человеческих знаний, Петрарка сам стремился к такому цельному и всестороннему развитию, был поэтом, филологом, юристом, естествоведом и теологом, предпочитая, вместе с тем, скромное имя христианина славе величайшаго философа.

Так сказать, на заре гуманистическаго образования родилась эта руководящая мысль его, как первый дар возрожденной древности. И как ни велики были впоследствии ея искажения на практике, но уже важно было то, что исторический путь новой Европы, с самаго же начала, осветился таким прекрасным идеалом. Но идеал этот, как все идеалы, мог, конечно, воплотиться только не вполне и не вдруг. Как мало доступен он был тогдашним поколениям, это показал сам же Петрарка, его творец и провозвестник,—своею жизнию. Проповедуя в трактатах и письмах пренебрежение к земным благам, смирение, культ тихой дружбы, простую созерцательную жизнь философа и всю суровую мораль древних стоиков,—на деле это был человек, полный тщеславия и гордости, гонявшийся за венками и почестями, за дружбою и вниманием знатных, за доходными синекурами и пенсиями. Патриарх итальянскаго и всего европейскаго гуманизма в хороших его чертах, он же первый показал пример и обратной его стороны, того глубокаго разлада между теорией и практикой, учением и жизнию, и целой системы лицемерия и лжи, какия встречаем мы почти во всех итальянских гуманистах.

В Петрарке, однако, подле такого оскорбительнаго противоречия между словом и делом, мы все же находим еще и два почтенных качества—патриотизм и уважение к церкви. Но следующия поколения гуманистов, в известной степени, отрешились и от реальной почвы. Большая часть их сделалась какими-то абстрактными всемирными гражданами, настоящим отечеством которых была их «literarum resbubliсa». Они кощунствовали над христианством, или же относились к нему равнодушно, видя в св. писании не источник нравственнаго обновления, а просто литературный памятник. Неискренность же речи и разлад ея с делом, становятся в них еще поразительнее. Что представляет нам, например, жизнь Филельфо, Поджио, Лоренцо Валы, этих корифеев классической учености в век Козимо Медичи и папы Николая V? Нахал и низкий попрошайка Филельфо, продававший свое хвалебное перо кому угодно, очень серьезно убежден был в своем превосходстве над Виргилием и Цицероном потому только, что мог писать отлично по-латыни и по-гречески в стихах и прозе. Вала, по заказу покровителя своего, короля неаполитанскаго Альфонса, бывшаго во вражде с римским двором, разражается против папства самою бурною инвективой и обнародывает весьма неприятныя для католической церкви критическая замечания на вульгату; но несколько лет спустя мы видим того же Валу на службе курии и на хорошем жалованьи у Николая V. Таких и еще худших примеров можно было бы привести десятки и сотни из истории итальянских гуманистов. И, однакож, то были люди, в своих сочинениях очень красноречиво декламировавшие о добродетели на манер Цицерона и Сенеки. Что же подумать затем о самом обществе, если его учители и апостолы новаго просвещения отличались такою глубокою деморализацией! Время гуманизма, в нравственном отношении, есть действительно самое мрачное в итальянской истории. Но моральная порча эта имела, конечно, другое происхождение и возникла ранее.

В нравственном отношении, стало быть, возрождение классической древности оказалось для Италии безплодным и скорее вредным, чем благотворным влиянием. Посмотрим теперь, какия последствия принесло оно в политике и общественной жизни.

Действие пробужденных античных воспоминаний на политическую сторону итальянской жизни было чрезвычайно могущественно. По мере того, как ученые мало по малу знакомились с римскими историками, ораторами и юристами, пред их изумленными взорами из тысячелетняго гроба подымался венчанный призрак древняго Рима с его стройной организацией, с его славой и всемирным владычеством. Неслыханный восторг овладел ими при этом зрелище. Ведь это наши прямые праотцы! кричали гуманисты. Италия—наследница Рима, его величия и исторической роли. Заальпийские варвары опять, как некогда, должны склониться у наших ног! Под влиянием таких представлений, им показалось возможным воскресить давно умершее прошедшее; в их экзальтированной фантазии современная жизнь стала уже одеваться в античные цвета; под их пером итальянские тиранны превратились в Августов и Траянов, подравшиеся кондотьеры—в Аннибалов и Сципионов, даже христианское небо—в древний Олимп. Гуманист папа Пий II Пикколомини, в одном из своих сочинений, говорит о каком-то усопшем, что он вместе с Христом и Богом пьет нектар безсмертия на небесах. От этого, конечно, Сфорца и Альфонс Аррагонский не сделались Августами, точно так же, как кондотьеры не сделались действительными Сципионами, и жизнь по прежнему продолжала итти и развиваться своим несовратимым путем. Более трезвые умы, впрочем, сознавали, что для возстановления древней славы Италии и ея мироваго значения нужно искать каких нибудь практических, реальных путей, а не античных фантазий в роде театральной попытки Коло-ди-Риенци воскресить среди XIV века «Senatus populusque romanus». Практическия средства эти навеяны были патриотам тем же возрожденным античным миром. Они поняли, что нечего и думать о древнем величии края, пока он разорван на множество мелких политических сфер, ослаблявших и терзавших друг друга. Они поняли также, что, при тогдашней нравственной порче, невозможна в нем и общественная свобода, и потому указали на тираннию в духе римскаго императорства, как на орган и средство объединения Италии. «Libro del prinсipe» Макиавелли есть ничто иное, как теоретическая обработка этих представлений. В глазах его, дом Медичи, и, именно, тогдашний глава флорентийской республики, Лоренцо, был человеком, наиболее способным к роли такого спасительнаго всеитальянскаго тиранна. В назидание ему написал он и свой знаменитый трактат, где классическая идея о всемогуществе государства и о ничтожестве личности перед этим всепоглощающим кумиром древности проведена с тою неоглядною последовательностью, которая не обращает внимания ни на голос христианской любви к человеку, ни на правила обыденной морали. Таким образом, макиавеллизм с его бездушной и безнравственной тираннией, властвовавшей над Европой почти до времен революции, был довольно фатальным подарком «возрождения». Ход европейской истории, начиная с XV в., и без того, конечно, клонился к повсеместному возвышению абсолютной монархии, и само учение Макиавелли потому только и получило значение, что совпадало с естественным течением времени; но нельзя, однако, не видеть, что древне-римския представления о государстве, привившись к новой монархии, придали законному и, в сущности, благодетельному процессу ея развития какой-то суровый и отталкивающий характер. Между тем, для самой Италии античныя мечты Макиавелли и единомышленных с ним патриотов не принесли ожидаемых плодов. Страна по прежнему осталась политически разорванною и безсильною, и, пользуясь этим, презираемые заальпийские варвары, вместо того, чтобы склониться у ног царственной нации, три века еще топтали ея прекрасную почву. Давно желанное объединение и освобождение совершились только теперь, на наших глазах, и притом такими путями, с которыми имеют весьма немного общаго государственныя теории гуманизма.

За то в науке, литературе и особенно искусстве произвело возрождение древности действительно великия явления. Стоит вспомнить имена Микель-Анджело, Рафаэля, Леонардо да-Винчи, Корреджио и Тициана, чтобы представить себе такую блестящую эпоху художественнаго развития, какой Европа не видала со времен перикловской Греции. Даже в литературе это художественное направление сделалось преобладающим. Итальянец прежде всего—артист, а потому и в произведениях древности он увлекся не столько их содержанием, сколько изящною внешнею отделкой. Стройность и благозвучие античной речи, музыка метрическаго стиха больше всего пленили его сначала и увлекли к рабскому подражанию. Известно, как бедны творчеством сочинения гуманистов; но Пико делла-Мирандола, Полициано, Бембо, Мурет и десятки других достигли такого совершенства древней версификации и владели такою безукоризненною цицероновской латынью, какая недоступна была даже самим римлянам после того, как миновал золотой век их письменности. В пылу этого благоговейнаго поклонения древности, национальный язык и национальный гений, еще в начале XIV века двинутые мощною рукою Данта, были задержаны в своем полете. Многие стыдились даже писать по-итальянски. Петрарка, например, смотрел на свои сонеты, как на пустую забаву и почти как на грехи своей юности. Потомство отомстило им за это пренебрежение роднаго языка и родной стихии. Кто знает в наше время о латинских сочинениях Петрарки, за которыя его некогда венчали в Капитолии? Кто знает даже об его поэме «Африка», где виргилевскими гексаметрами воспел он вторую пуническую войну? После смерти знаменитаго автора гуманисты торжественно перенесли ее во Флоренцию, как непреходящий памятник отечественной славы; но, уже несколько поколений спустя, она была совершенно забыта, как забыты десятки других подобных произведений, между тем как его патриотическая канцона «Italia mia» и теперь еще заставляет биться итальянское сердце.

Наука также с гуманизмом сделала огромный и решительный шаг. Сведения гуманистов по разным отраслям в очень значительной степени превосходили старую схоластику. Но не одною массою и правильности новых научных понятий, почерпнутых из классических источников, превосходили эти люди средневековых ученых. Что в особенности давало им неизмеримый перевес в глазах общества,—это их отношение к науке, их приемы и метод. Схоластическая ученость эпохи давно уже превратилась в пустое диалектическое развитие, в безцельное и безплодное перемалывание традиционно-установившихся авторитетов, где, за тонкостями и хаосом различений, определений, подразделений, коментариев и цитат, погасла и потерялась живая мысль и ея практическое значение. Самые отвлеченные вопросы и столь же отвлеченные способы их решения поглотили все внимание ученых. Эразм Роттердамский, в знаменитой сатире «Похвала глупости», осмеивает теолога старой школы, который перед своими слушателями весьма пространно и с большой эрудицией доказывал божественность Спасителя тем, что его латинское имя «Iesus» склоняется только в трех падежах, соответствующих идее начала, средины и конца, т. е. божества. Вооруженный здравым практическим смыслом, воспитанным античными образцами, гуманизм повел неумолимую войну против этой мертвой, ремесленной, сухой и неприложимой науки, против ея исключительнаго церковнаго характера и, наконец, вытеснил ее из школ и жизни. Конечно, на место ниспровергнутых средневековых авторитетов, он на некоторое время подчинил европейскую мысль другому, столь же стеснительному авторитету древности; но обнаруженный им в борьбе с схоластикой смелый и свободный метод должен был повести впоследствии и к самостоятельному богатому развитию, далеко оставившему за собой все, до чего, в области мысли и знания, мог дойти древний мир.

Гуманизм не выполнил всех надежд и не оправдал энтузиазма, с каким его встретили поколения XIV и XV века, но, посреди мрака предразсудков и невежества, в виду безжизненнаго и узкаго схоластицизма эпохи, он все же был могучим, тогда единственным, рычагом всесторонняго духовнаго развития. Это было солнце, взошедшее над Европой из-за альпийских вершин и наполнившее своими лучами Францию, Англию, Германию, далекую Венгрию и Польшу. Апостолы новаго образования, итальянские ученые и литераторы, разнесли его семена по всем этим странам, а великие церковные соборы в Пизе, Констанце, Базеле и Флоренции, так много вообще способствовавшие взаимному обмену идей между западными нациями, еще ближе познакомили с ним Европу. Наконец, итальянския войны и всесветно-монархические планы Карла V, сделавшие Италию средоточием тогдашней политики, окончательно распространили его повсеместно. В разных странах и у разных народов оно принимало тот или другой характер и породило весьма различныя явления.