XXXIV. ЭРАЗМ РОТТЕРДАМСКИЙ
(Из соч. Петрова: «Очерки из всеобщей истории»)
В Германии гуманизм застал совершенно другия обстоятельства, чем в Италии: иныя политическия задачи, иной дух и стремления, но, в свою очередь, умел послужить и им.
Между различными интересами, наполняющими средневековую жизнь этой страны, самое видное место безспорно занимает исконнее стремление немецкой нации отбиться от тираннии Рима. На континенте Европы едва-ли был другой народ, который бы столько раз и притом в самых разнообразных формах протестовал против теократических притязаний и мирскаго характера римской епархии. Плодом такого долгаго и общаго настроения была, как известно, реформация XVI века. Гуманизм очень рано примкнул к этому оппозиционному движению, сообщив ему и более научный характер, и силу.
У самобытнаго классическаго образования Германии было общаго с итальянским только восторженное поклонение древности. Точно так же и здесь, как за Альпами, розыскивали, комментировали, переводили и издавали греческих и римских писателей, покупая рукописи на вес золота и наивно считая безсмертным каждаго замечательнаго латиниста. Во всем остальном оно стояло в резкой противоположности с романским духом Аппенинскаго полуострова. Гордая, цельная, почти безпримесная народность Германии постоянно служила оплотом как чистоте публичной морали, так и стародавнему устройству общественному, проникнутому территориальным и племенным партикуляризмом. Римская идея императорской, т. е. единой, всепоглощающей государственной власти,—идея, искусственно пересаженная на немецкую почву,—никогда не пользовалась здесь прочным сочувствием.—Сам Карл V, воспитанный античным учением Макиавелли, при всем своем громадном могуществе, встретил со стороны национальных элементов такой отпор, о который сокрушились все его планы и силы.—Ясно, что при таком настроении патриотическаго большинства политическая литература древних не могла здесь встретить симпатическаго приема.—Зато классическая философия, особенно идеализм Платона, очень удачно гармонировавший с духом и характером наций, и воспитавшиеся на платонической морали отцы христианской церкви стали властвовать над лучшими умами. В Германии не было также того равнодушия к религии, какое мы видели за Альпами. Напротив того как филологическими работами, так и изучением самаго содержания древних писателей немецкий гуманизм весь направлен был к возстановлению первобытной чистоты христианства, искаженнаго своекорыстной и мирской политикой пап. Наконец, самое меценатство, ученая гордость гуманистов и их аристократическое пренебрежение к народу—здесь далеко не были так оскорбительны, как в Италии. В Германии, одним словом, классицизм попал в иную среду и потому произвел иныя явления и результаты. Все почти церковные реформаторы, Лютер, Меланхтон, Цвингли, выросли на почве национальнаго классическаго образования. Один только Эразм совершенно усвоил себе направление итальянское.
Хотя Эразм роттердамский по рождению был голландец, но собственно не принадлежал никакой нации. Это был один из тех абстрактных ученых, каких эпоха гуманизма породила довольно много, особенно в Италии. Нельзя даже назвать его и космополитом, потому что прямым отечеством его был один только древний, классический мир или—правильнее—его возрожденная литература. Всю жизнь свою переезжая с места на место, из одного края в другой, и проживая иногда по целым годам то в Нидерландах, то во Франции, то в Англии или Италии, он, однакож, остался совершенно чужд общественных интересов этих стран. Даже в Швейцарии, где он провел последния пятнадцать лет своей жизни, не умел он привязаться ни к чему и жил в Базеле просто по привычке, уставши под старость от кочующей жизни. Почти с гордостью хвалился он тем, что не умеет говорить ни по-итальянски, ни по-французски, ни по-английски. Можно думать, что и по-голландски знал он также довольно плохо. Настоящим родным его языком был латинский, на котором он писал и говорил с такою легкостью, свободой и изяществом, что даже лучшие итальянские гуманисты удивлялись ему и завидовали. Почти в таком же совершенстве овладел он и греческим. Даже думал он не иначе, как на одном из древних языков, преимущественно по-латыни.
Таких удивительных познаний в мертвых языках достиг Эразм долгим и настойчивым самоиспытанием, так как ни девентерская школа, где он начал свое гуманистическое образование, ни парижский университет, где он продолжал его, не могли дать ему и сотой доли того громаднаго знакомства с древними литературами, какое усвоил он себе при необыкновенной памяти и неусыпном труде. Все его симпатии с ранней молодости стремились к Италии и тамошней гуманистической школе. Возможно большее распространение научных сведений, борьба с предразсудками и обскурантизмом монахов, применение филологической критики к исправлению каноническаго текста библии,—вот к чему стремился Эразм. Из древних писателей самое большое образовательное влияние на Эразма имел Лукиан, отрицатель и скептик, не веривший ни во что и над всем смеявшийся. Если мы прибавим к этому женственное воспитание в детстве, моральный гнет не по убеждению принятых монашеских обетов и хилое телосложение, то получим довольно приблизительное понятие об условиях, среди которых сложился нравственный и ученый характер роттердамскаго мудреца. Сухим рационализмом, безусловным поклонением древним авторитетам, раздражительным и чутким самолюбием и не всегда честным заискиванием у сильных меценатов он совершенно напоминает итальянских гуманистов. От этих же образцов заимствовал он и неутомимую жажду славы и земного безсмертия, бывшую, как известно, каким-то лихорадочным недугом тогдашних итальянцев. Все его усилия направлены лишь к тому, чтобы разлить между своими современниками возможно-большую массу научных сведений. С этой целью предпринимает он целый ряд изданий классических писателей и отцов церкви с богатейшими критическими примечаниями и коментариями, составляет громадные сборники древних пословиц и апофегем или замечательнейших сентенций и изречений древних философов и моралистов, возстановляет более правильный латинский текст новаго завета и издает к нему великолепнейшие парафразы, полагая тем первое основание науке библейской критики и экзегезы. Этим же господствующим побуждением объясняется и его ожесточенная борьба с обскурантизмом, схоластикой и их опаснейшими представителями, тогдашними католическими монахами. Известно, с каким едким сарказмом осмеивал он их невежество, тупоумие и разврат в своих диалогах, письмах и сатире «Похвала глупости». А каково было действие этой борьбы на умы и вообще успех этой деятельности—можно судить по тому, что знаменитый памфлет еще при жизни автора выдержал восемь больших изданий и был переведен на все европейские языки, и что Германия, где в половине XV века университетские профессора едва знакомы были с греческим алфавитом и где было множество священников, которые в жизнь свою никогда не читали полнаго текста евангелия,—семьдесят лет спустя, классической ученостью могла уже потягаться с самими итальянцами. Между деятелями и виновниками такого быстраго, почти внезапнаго, научнаго перерождения немецкаго общества Эразму роттердамскому безспорно принадлежит первое место и безсмертная историческая заслуга. Это был великий учитель обновленной «возрождением» Европы, и не даром общественное мнение эпохи украсило его своими лучшими венками. В наше время трудно себе представить то высокое уважение, каким он пользовался у современников. От Англии до Италии, от Польши до Венгрии, по выражению одного из них, шла его слава. Со всех сторон сыпались к нему подарки, пенсионы и почетныя приглашения. Римская курия предлагала ему кардинальство. В его базельском дом была целая комната, сверху до низу уставленная ценными вещами, присланными к нему из разных стран Европы. Могущественнейшие государи—Генрих VIII английский, Франциск I, папы, кардиналы, прелаты, государственные люди и первые ученые века считали за счастие с ним переписываться. Баварское правительство готово было назначить ему огромное содержание только за то, чтобы он избрал местом своего пребывания Нюрнберг. Когда ему случилось однажды приехать во Фрейбург, то магистрат, цехи с распущенными знаменами, университет с приветственными речами и дипломами и все население города вышли к нему на встречу, как к какому-нибудь монарху. И действительно, это был властелин своего рода. Этот маленький белокурый старичок с голубыми полузажмуренными глазками, полными тонкой наблюдательности, и с саркастической улыбкой на устах, с робкими манерами и походкой, вечно больной и хилый, дрожавший при слове «смерть», представлял собою великую нравственную силу, впервые тогда возникшую в Европе и незнакомую ни среднему веку, ни древности,—силу общественнаго мнения, пред которым невольно склонялись сильные мира, пока не научились управлять им в известной степени.
Но что же делал и как вел себя Эразм во время начавшейся борьбы со старою церковью? Естественнее всего было ожидать, что он смело станет на сторону реформаторов. Ведь в своих сочинениях тысячу раз высказывал он те же нападки на испорченность клира и учреждений церковных; а над выродившимся монашеством века никто не смеялся так зло и безпощадно, как он, никто не питал к нему столько ненависти. С Лютером он расходился только в догматическом вопрос о благодати, во всем же остальном был с ним совершенно согласен. И, однакож, мы видим, что, посреди разыгравшагося движения, он постоянно держится в каком-то уклончивом и двусмысленном положении, осторожно и робко лавируя между спорными вопросами времени и не решаясь открыто высказаться в каком-нибудь смысле. Чаще всего старается он угодить и тому, и другому лагерю. Даст он, например, по какому-нибудь случаю, благоприятный отзыв о новых теологах, как тотчас уже спешит оправдаться пред папой и кардиналами. Он не прочь и от реформ, но желал-бы их путем добровольнаго и мирнаго соглашения. Сначала он как будто поддерживал Лютера, переписывался с ним, обменивался взаимными комплиментами; когда же простой академический спор превратился в общественный пожар и посреди волнения, охватившаго всю страну, послышались зловещие крики о кострах, казнях, изгнаниях и проклятиях,—мало-по-малу отделился от него и умыл руки. «Демон овладел этим неукротимым человеком», писал он уже о реформаторе тотчас после разрыва его с папством и скандальной полемики с Генрихом VIII,—из страха прослыть еретиком, сочинил целый трактат против его учения и кончил тем, что не только отрекся от всякой с ним солидарности, но, под конец жизни, примирился даже со злейшими своими врагами, нищенствующими монахами. Но, употребляя все возможныя усилия, чтобы не подать и малейшаго подозрения в сочувствии открытому возстанию против папства, он в то же время продолжал потихоньку посмеиваться над старыми грехами старых грешников папистов. Таким поведением, разумеется, он не удовлетворил никого и был оставлен обеими партиями. Протестанты заклеймили его именем малодушнаго отступника, а монахи все-же не перестали твердить, что он-то и есть корень всего зла, что он положил яйцо, а Лютер его только высидел.
Вот роль, которую разыгрывал Эразм в величайшем жизненном вопросе своего времени. Безучастным и холодным наблюдателем стоит он на берегу, глядя на мимо-несущияся волны и заботясь только о том, как бы и его не подхватило течение. А между тем, какой огромный вес мог бы иметь голос такого человека посреди поднявшихся отовсюду сомнений,—как деятельно мог бы он послужить реформе со своим всеевропейским авторитетом и властью над умами!
Лучшие историки нашего времени объясняют такое недостойное поведение роттердамца отчасти его болезненной и хилой организацией, не позволившей в нем развиться сильному характеру, отчасти же тем, что, дорожа больше всего успехами гуманистическаго образования, он боялся, что смуты и волнения реформации могут повредить этой, тогда еще не окрепшей, науке. Оттого он и ограничился только отвращением от зла и указанием пути к его исцелению, но сам не пошел по нем. Но Лютер совершенно верно понял и оценил этот характер, сказавши, что, при всех его достоинствах и заслугах ему все-таки не доставало главнаго, т. е. благодатной и плодотворной любви, как лучшаго источника истинно-человеческой деятельности.