XXXIV. ГЕРЦОГ АЛЬБА В НИДЕРЛАНДАХ, ВРЕМЯ ТЕРРОРА И КРОВАВЫЙ СОВЕТ
(Из соч. Мотлея «История нидерландской революции», т. II)
Вооруженное занятие Нидерландов было необходимым последствием всех предшествовавших событий. Причины такого долгаго замедления этого неизбежнаго результата заключались скорее в непонятной медлительности характера Филиппа, чем в обстоятельствах дела. Никогда никакой монарх не держался так упорно жестокаго намерения и не шел так вяло, такими окольными дорогами, к своей цели. Он уже сбросил маску кротости и вероятнаго милосердия, но еще поддерживал лживую надежду на свой приезд в провинции. Он уверял правительницу, что будет руководствоваться ея мнением и что,—так как она сделала необходимыя приготовления для встречи его в Зеландии,—он и высадится в Зеландии.
Между советниками Филиппа выдавались, как и прежде, те же два человека—князь Эболи и герцог Альба. Они все-еще представляли собою совершенно противоположныя идеи и, по свойствам, нраву и событиям всей их жизни, были антитезисом один другого. Политика князя была миролюбива и способна применяться к обстоятельствам; политика герцога неуступчива и свирепа. Рюи Гомец был расположен помешать, если возможно, вооруженной миссии Альбы и уже открыто советовал королю исполнить давно данное обещание явиться лично перед возмутившимися подданными.
Наконец было решено, что нидерландская ересь будет побеждена силой оружия. Нападение походило вместе и на крестовый поход против неверных, и на грабительский набег охотников за кладами в золотоносной Америке,—подвиги, которыми так часто прославляло себя испанское рыцарство. Знамя креста должно было развеваться на стенах трех сот завоеванных неверных городов, и поток богатств, обильнее всех тех, которыя текли из розсыпей Мексики или Перу, должен был потечь в королевскую казну из ежегоднаго источника конфискаций. Кто же годился в Танкреды и Пизарро этой двуцветной экспедиции более герцога Альбы, человека, который с самаго ранняго детства на гробе своего отца посвящен войне против неверующих, который пророчествовал, что, как только еретикам воздастся должное, сокровища польются из Нидерландов потоком глубиною в ярд? Немедленно была составлена отборная армия: из Неаполя, Сицилии, Сардинии и Ломбардии вызваны были четыре легиона, а на место их были отправлены недавно набранныя войска. Таким образом собралось около десяти тысяч отличных, опытных солдат, предводителем которых был назначен герцог Альба.
Фердинанду Альварецу-де-Толедо герцогу Альба был тогда шестидесятый год. Он был самый счастливый и опытный генерал в Испании и даже в Европе. Никто не изучал военной науки глубже и не упражнялся в ней постояннее. В самом важном искусстве этой эпохи он был самым совершенным художником. В единственной почетной профессии того века он был самым знающим и самым педантическим профессором. Никто, со времен Димитрия Полиокрета, не осаждал такого количества городов. Со времен Фабия Кунктатора не было генерала, который бы избежал стольких сражений; не было солдата, как бы мужествен он ни был, который достиг бы такого высокаго равнодушия к порицанию и клевете. Сознавая, что держит войска вполне в своей воле силою несравненной дисциплины и очарованием имени, прославленнаго сотнею побед,—он мог терпеливо и ровнодушно переносить ропот солдат, когда ему приходилось отказывать им в сражении.
Он родился в 1508 г. в семье, которая хвалилась происхождением от императоров. Один из Палеологов, брат какого-то византийскаго императора, завоевал Толедо и передал его имя, как фамильное прозвище, своим потомкам. Отец Фердинанда, дон Гарсиа, был убит в сражении против мавров, когда его сыну было только четыре года. Ребенок был воспитан своим дедом, дон Фридериком, и с самаго нежнаго детства приучен владеть оружием. Ненависть к неверным и решимость отмстить за кровь отца, взывавшую к нему из могилы на чужой стороне, были его первыми инстинктами. Еще юношей он был известен своею храбростью. Его девственная шпага была обновлена при Фонтарабии, где на него смотрели как на человека, который своим терпением в перенесении трудностей, своей блестящей, отчаянной храбростью и примером военной дисциплины не мало способствовал успеху испанскаго оружия. В 1630 г. он сопровождал императора в походе против турок. Карл, инстинктом отгадывая достоинство юноши, которому суждено было на всю жизнь императора сделаться товарищем его трудов и славы, отличал его своею милостью с самаго начала карьеры. В 1535 г. он сопровождал императора в его памятной экспедиции в Тунис. В 1546 и 1547 годах, в войне против Шмалькальденской лиги, он был генералиссимусом. Самым блестящим его военным подвигом был переход через Эльбу и Мюльбергское сражение, совершенное несмотря на горькие и гневные упреки Максимилиана и ужасную возможность поражения.
Вообще Альба не уступал ни одному из генералов своего времени. Как строгий блюститель дисциплины, он занимал первое место в Испании и, может быть, в Европе. Расточительный на время, он был скуп на кровь, и это, может быть, в глазах человечества, его главная добродетель. «Время и я работаем заодно», было частой поговоркой Филиппа, а его любимый генерал считал это правило так же приложимым к войне, как к политике. Таковы были его качества, как главнокомандующаго. Как государственный человек, он не имел ни дарований, ни опытности. Как честный человек, он имел несложный характер. У него не было большого разнообразия пороков, но те, которые он имел, были колоссальны, а добродетелей он не имел вовсе. Он не был ни развратен, ни невоздержан, но его присяжные хвалители признают за ним огромную скупость; что же касается общаго мнения, то давно принято, что такая сумма лукавства и свирепости, терпеливой мстительности и неограниченной кровожадности не попадалась ни в каком диком лесном звере и только очень редко находилась в человеческой груди. Его история должна была показать теперь, что предыдущая бережливость на человеческую жизнь происходила вовсе не от любви к себе подобным. Лично он был суров и надменен. Так же недоступный, как сам Филипп, он был высокомернее его с теми, кто допускался к нему. Имея право не снимать шляпы в присутствии испанскаго короля, он с трудом отказался от этого права перед германским императором. Он принадлежал к знаменитой фамилии, но его земли были не очень обширны. Герцогство его было мало и давало не больше 14,000 крон годового дохода и 400 солдат. Тем не менее, будучи всю свою жизнь бережливым финансистом, он никогда не оставался без порядочной суммы наличных денег, отданных на проценты. За десять лет до его прибытия в Нидерланды полагали, что он увеличил свой доход до сорока тысяч в год помещением своих денег в Антверпене.
Как мы уже говорили, его военныя качества были иногда совершенно непонятны. Часто на него смотрели скорее как на педанта, нежели на практическаго полководца, более способнаго толковать о сражениях, нежели выигрывать их. Несмотря на то, что его долгая жизнь была почти непрерывным походом, на него часто взводили смешное обвинение в трусости. Но вообще, Альба выказывал самое философское презрение к мнениям, выражаемым по поводу его воинской славы, и в особенности пренебрегал суждениями своих солдат. Наружностью он был высок, худ, прям, с небольшой головой, длинным лицом, черными блестящими глазами, смугл, с черными жесткими волосами, длинной, черной с проседью бородой.
Таков был человек, поставленный во главе десяти тысяч избранных ветеранов, предназначавшихся для вооруженнаго занятия Нидерландов. Четыре полка из Ломбардии, Сардинии, Сицилии и Неаполя составили в сложности около 9,000 человек лучших пехотинцев Европы. Ими командовали опытные и известные генералы. Кавалерия, которой было около 1,200 чел., находилась под начальством побочнаго сына герцога, дона Фердинандо де-Толедо, приора рыцарей Св. Иоанна Калатравскаго. С этой-то армией, хотя организованной в небольших размерах, но превосходной во всех частях герцог отплыл 10 мая из Картагены.
В 12 дней армия перешла Бургундию, а еще в 12—Лотарингию. Прежде половины августа достигла она Тионвилля, на границе Люксембурга, пройдя в последний день два лье по лесу, который, казалось, нарочно был создан для того, чтобы слабая оборонительная армия могла смешать и уничтожить наступательную. Не было, однако, и попытки сопротивления, и испанцы наконец стали лагерем на нидерландской территории, совершив свой отважный поход вполне безопасно и в совершенном порядке.
В своих тайных письмах к Филиппу герцогиня Пармская продолжала выражать неудовольствие по поводу предприятия, ввереннаго Альбе. Она горько жаловалась на то, что теперь, когда страна была умиротворена ея усилиями, посылали другого, чтобы пожать всю славу или, может быть, чтобы разрушить все, чего она с таким трудом и так успешно достигла. Она представила своему брату, в самых недвусмысленных выражениях, что имя Альбы было до такой степени ненавистно, что могло сделать ненавистной нидерландцам и всю испанскую нацию. Она не могла найти достаточно сильных слов, чтобы выразить свое удивление по поводу того, что король решился на меру, которая, очевидно, повлечет за собой гибельныя последствия, не посоветовавшись с ней и в противность тому, что было неизменным ея мнением. Она писала также прямо Альбе, умоляя, приказывая и грозя, но с одинаково дурным успехом.
Герцог знал очень хорошо, кто теперь повелитель Нидерландов,—сестра ли его короля, или он; а к впечатлению, которое произвело вооруженное занятие на провинции, он был в высшей степени равнодушен. Он вошел завоевателем, а не посредником: «я укрощал железных людей на своем веку,—говорил он с презрением,—неужели мне трудно будет раздавить этих людей из масла!»
Тем не менее он был оффициально встречен в Тионвилле, от имени правительницы. Кроме того, к нему начали являться депутации от различных городов с неискренними и боязливыми приветствиями и просьбами не гневаться на все, что в прошлом могло показаться оскорбительным. Всем этим посольствам он отвечал в неопределенных и условных выражениях, говоря, однако, тем из окружающих, которым доверял: «я здесь,—это верно,—а что до того, желанный я гость или нет, мне мало дела». В Тирлемонте он был встречен графом Эгмонтом, приехавшим из Брюсселя, чтобы выказать ему надлежащее почтение, как представителю своего государя. Графа сопровождало несколько дворян, и он привез в подарок герцогу нескольких прекрасных лошадей. Альба принял его, но холодно, потому что он не умел сразу приладить маску к своему лицу так искусно и плотно, как следовало. Когда доложили об Эгмонте, он сказал, обращаясь к свите и настолько громко, что граф мог слышать: «вот величайший из еретиков». Даже после того, как они обменялись приветствиями, он обратился к нему с различными замечаниями, сказанными тоном на половину шутливым, на половину колким, говоря, между прочим, что «его сиятельство мог бы избавить его от труда делать на старости такое длинное путешествие». Было еще несколько замечаний в том же роде, которыя возбудили бы подозрение во всяком, кто не решился, как Эгмонт, оставаться глухим и слепым. Однако Альбе скоро удалось овладеть собой. Он ласково обнял рукою величавую шею, которую он обрекал на плаху, и так как граф заранее решился стать в хорошия отношения с новым вице-королем, они вдвоем поехали рядом, дружески разговаривая, в сопровождении полка пехоты и трех эскадронов легкой кавалерии, которые состояли под непосредственным начальством герцога. Альба, все сопровождаемый Эгмонтом, вступил в Брюссель через Лувенския ворота, у которых они разстались на несколько времени. Квартира для герцога была приготовлена в соседстве дворца Эгмонта. Оставив здесь большую часть свиты, главнокомандующий, не сходя с лошади, отправился прямо во дворец—засвидетельствовать свое почтение герцогине Пармской.
Правительница уже три дня разсуждала с своим советом о том, прилично ли будет отклонить всякое посещение человека, на присутствие котораго она справедливо смотрела, как на немилость и личную обиду. В награду за восьмилетнюю преданность и исполнение приказаний своего брата, ее сменял подданный, пришедший приложить к делу ту политику, которую она настоятельно отклоняла; трудно было ожидать от дочери императора, чтобы она охотно подчинилась унижению и приняла своего преемника с улыбающимся лицом. Но, вследствии покорности выражений, в которых обращался к ней герцог в последних своих сношениях с ней, предлагая с настоящей кастильской вежливостью, хотя не имевшей никакого значения, привести к ногам ея свою стражу, свою армию и самого себя,—она решилась принять его со свитой или без свиты.
Явившись в три часа пополудни в покои герцогини, где она имела обыкновение давать конфиденциальныя аудиенции, он встретил, как и надо было ожидать, холодный прием. Герцогиня, неподвижно стоя посреди комнаты, окруженная Барлэмонтом, герцогом Аршотом и графом Эгмонтом, приняла его приветствия с спокойной строгостью. Ни она, ни кто из ея свиты не сделал ни шагу на встречу ему. Герцог снял шляпу, но она, спокойно признавая его право, как испанскаго гранда, настояла, чтобы он остался в шляпе. С полчаса продолжался принужденный формальный разговор, в продолжение котораго все остались на ногах. Герцог был почтителен, но с трудом скрывал негодование и высокомерное сознание будущаго торжества. Маргарита была сдержанна, холодна и величава, прикрывая бешенство и оскорбление покровом императорской гордости.
На следующий день он, как следовало, представил свое назначение. В этом документе, помеченном 31 января 1567 г., Филипп назначал его генерал-капитаном, помощником любезной сестры его величества, герцогини Пармской, занятой другими делами, относящимися до управления». Он просил герцогиню содействовать ему, отдать приказания, чтобы ему повиновались, и повелел всем нидерландским городам принять такие гарнизоны, какие он назначит.
Окружныя послания, подписанныя Филиппом, которыя Альба привез с собою, были отправлены к нескольким местным муниципалитетам. В этих посланиях городам особенно приказывалось принять гарнизоны и удовлетворять нуждам армии, которой действительная служба, король надеялся, не потребуется, и которую он отправил вперед, чтобы приготовить себе мирный въезд. Он предписывал полнейшее повиновение герцогу Альбе до его приезда, который должен последовать почти немедленно. Эти послания сопровождались коротким официальным циркуляром, подписанным Маргаритой Пармской, в котором она объявляла о приезде своего любезнаго кузена Альбы и требовала безусловнаго подчинения его власти.
Исполнивши таким образом то, чего требовала форма и внешния приличия, негодующая герцогиня в частных письмах к брату, написанных по-итальянски, дала наконец волю гневу, который до того частью сдерживала. Она снова выразила Филиппу свое глубокое сожаление о том, что он не дал ей увольнения, котораго она недавно и так усиленно просила. Она отрицала возможность зависти к полной власти, вверенной теперь Альбе, но находила, что его величество мог бы ей позволить оставить страну прежде, нежели герцог приехал с такой необыкновенной и такой унизительной для нея властью.
Герцогиня вовсе не делала тайны из своего негодования против того, каким образом ее заменяли и, по ея мнению, оскорбляли. Она открыто выражала свое неудовольствие. Иногда она была вне себя от гнева. Ея чувства возбуждали общую симпатию, потому что все ненавидели герцога и содрогались от прихода испанцев. День искупления за все когда либо совершенныя преступления, казалось, наступал для Нидерландов. Меч, так давно висевший над ними, казалось, готов был упасть. С одного конца провинций до другаго было одно и тоже чувство холоднаго и безнадежнаго страха. Те, кто еще имел возможность покинуть эту обреченную землю, толпами бежали за границу. Все иностранные купцы оставили центры торговли. Города стали мертвы, как будто знамя чумы развевалось над каждым домом.
Генерал-капитан в это время методически продолжал свою работу. Он распределил свои войска между Брюсселем, Гентом, Антверпеном и другими главными городами. Как необходимую меру и знак крайняго унижения, он потребовал, чтобы муниципалитеты передали ему свои ключи. Магистрат Гента сделал ему смиренное возражение на такую обиду, и Эгмонт был настолько благоразумен, что сделался органом их представлений, которыя, нечего и говорить, остались безуспешны. Между тем, пробил час его собственной расплаты.
Как уже замечено, прибытие Альбы во главе иностранной армии было естественным последствием всего того, что было прежде. Еще поддерживали лживыя обещания королевскаго приезда и продолжали выказывать наклонность к милосердию, а монарх спокойно сидел у себя в кабинете, не имея ни малейшаго намерения оставлять Испанию, и посланники его скопившейся и долго скрываемой ярости уже спускались на свою жертву.
Когда герцог отправился в Нидерланды, обдуманным намерением Филиппа было предать смерти всех вождей антиинквизиционных партий и всех принимавших участие когда бы то ни было и каким бы то ни было образом в оппозиции правительству или в разборе его действий. Было решено, что провинции должны подчиниться неограниченной власти испанскаго совета, небольшаго кружка иностранцев, находящихся на другом конце Европы, юнты, в которой Нидерландцы не должны были иметь ни голоса, ни влияния. Деспотическое управление в испанских и в итальянских владениях короля должно было распространиться и на фламандския земли, которыя таким образом должны быть доведены до безнадежной зависимости от иностранной и неограниченной короны. Инквизиция должна быть преобразована на тех основаниях, которыя пытались дать ей прежде начала смут, вместе с вторичным введением и значительным усилением знаменитых эдиктов против ереси. Таков был план, который предложили Гранвелла и Эспиноза и который должен был исполнить Альба. Как часть этого плана, на тайных собраниях в доме Эспинозы, было, перед отправлением герцога, принято решение арестовать и немедленно казнить всех вельмож, на которых так много жаловалась герцогиня Маргарита, и особенно принца Оранскаго и графов Эгмонта, Горна и Гохстратена. Сверх того, было решено, что все дворяне, принимавшие участие в конфедерации или в соглашении, должны быть преследуемы по обвинению в государственной измене, не обращая внимания на дарованное герцогиней прощение.
Так как общия черты великаго проэкта были таким образом определены, тогда же были сделаны некоторыя необходимыя приготовления. Чтобы Эгмонт, Горн и другия знатныя жертвы не встревожились и не ускользнули от приготовленной им участи, в Нидерланды были отправлены королевския уверения, которыми разгонялось их уныние и разсевались сомнения. Филипп написал Эгмонту полное благосклонности и доверия собственноручное письмо. Он написал его после того, как Альба выехал из Мадрида исполнять свое назначение мстителя. Те же коварныя меры были употреблены с другими. Принц Оранский не был способен попасть в королевския сети, как бы не были он осторожно разставлены. Но к несчастью, он не мог сообщить своего благоразумия друзьям.
Трудно представить себе такой пылкий темперамент, как тот, которому Эгмонт обязан своею гибелью. Не один принц Оранский предсказывал ему его участь. Графа предостерегали со всех сторон, и эти предостережения теперь часто повторялись. Конечно, он не был спокоен, но его решение было принято: он хотел верить королевскому слову и королевской признательности за услуги, оказанныя им не только против Монморанси и де-Терма, но и против фландрских еретиков. Однако, он сильно изменился. Он преждевременно постарел. В сорок шесть лет его волосы поседели, и он никогда не спал без пистолетов под подушкой. Тем не менее он выказывал, и иногда ему удавалось чувствовать беззаботность, которая удивляла всех окружающих. Говорят, что один португальский дворянин, синьор де-Бильи, который ранним летом возвратился из Испании, куда его посылала с секретным поручением герцогиня Пармская, много раз предупреждал Эгмонта об его опасном положении. Тотчас поел своего приезда в Брюссель он сделал визит графу, не выходившему тогда из дома вследствие ушиба, причиненнаго падением его с лошади. «Постарайтесь поскорее выздороветь, сказал ему де-Бильи, потому что про вас разсказываются дурныя сказки в Испании». Эгмонт при этом замечании искренно разсмеялся, как будто ничего не могло быть нелепее подобнаго предупреждения. Друг его,—потому что де-Бильи, говорят, чувствовал настоящую привязанность к графу,—настаивал на своих предвещаниях и заметил ему, что «птицы гораздо лучше поют на свободе, чем в клетке», и что он хорошо бы сделал, если бы уехал из Нидерландов до приезда Альбы.
Эти предостережения почти каждый день повторялись тем же де-Бильи и другими, которые все более и более удивлялись ослеплению Эгмонта. Несмотря на все это, он не обратил внимания на их увещания и отправился встречать герцога в Тирлемонт. Даже тогда из холодности перваго приема и непочтительности испанских солдат, которые сначала не только не хотели приветствовать его, а еще вслух ворчали, что он лютеранин и изменник, он мог бы увидеть, что вовсе не был таким любимцем в Мадриде, каким желал быть. Впрочем, после первых минуть Альба изменил обращение, а Виттелли и другие главные офицеры приняли графа с большою вежливостью с перваго же свидания. Великий приор, Фердинанд де-Толедо, побочный сын герцога, уже известный воин, кажется, чувствовал горячую и непритворную привязанность к Эгмонту, блестящие военные подвиги котораго возбуждали юношеский восторг и погибели котораго он должен был тем не менее сделаться невольным орудием. В продолжение нескольких дней после прибытия новаго правителя казалось, что все шло мирно. Великий приор и Эгмонт чрезвычайно тесно сблизились и проводили вместе время в пирах, маскарадах и игре так беззаботно, как будто воротились веселые дни, следовавшие за трактатом Камбрези. Герцог также выказывал самое дружеское расположение, не забывая присылать в подарок графу множество испанских и итальянских плодов, которые часто получал с правительственными курьерами.
Отдавшись этой роковой безпечности, Эгмонт не только забыл про свои опасения, но, к несчастью, ему удалось внушить и Горну часть своей доверчивости. Горн еще оставался в своем уединенном жилище, в Верте, не смотря на хитрыя меры, употребленныя, чтобы выманить его из этой «пустыни». Странно, что тот самый человек, который, по словам одного современника-католика, имевшаго верныя сведения, усерднее всех предупреждал Эгмонта об опасности, был первым орудием ареста адмирала. На другой день после своего приезда де-Бильи писал Горну, что король в высшей степени доволен его службой и поведением.
Несколько времени спустя, Альба и сын его Фердинанд отправили Горну письма, наполненныя выражениями приязни и доверия. Адмирал, отправивший с приветствиями к герцогу одного из своих дворян, отвечал из Верта, что он чувствует доброту, которую ему выказывают, но что по причинам, которыя вполне изложит секретарь его де-Лалоо, он должен пока извиниться, что не может явиться лично в Брюссель. Секретарь был принят Альбой с большою вежливостью. Герцог выражал крайнее сожаление о том, что король еще не вознаградил графа Горна за услуги так, как он заслуживал, говорил, что год назад он высказал его брату Монтирьи, как велика его дружба к адмиралу, и просил Лалоо сказать своему господину, что он не должен сомневаться в королевской признательности и великодушии. Правитель прибавил, что если-бы он мог лично увидеть графа, он сообщил бы ему вещи, которыя были бы ему приятны и которыя доказали бы, что его друзья не забывают его. Лалоо имел потом длинный разговор с секретарем герцога, который уверял его, что герцог питает к графу Горну величайшее расположение и что, если дела графа так разстроены,—ему легко доставить должность миланскаго губернатора или неаполитанскаго вице-короля, так как места эти скоро освободятся. Секретарь прибавил, что герцог обижен тем, что его не посетили многие знатные дворяне, которых он был верным другом и слугой, и что графу Горну следовало бы приехать в Брюссель, если не для важных дел, то, по крайней мере, для того, чтобы сделать дружеский визит генерал-капитану. «После всего этого,—сказал честный де-Лалоо,—я отправлюсь сейчас же в Верт и буду настаивать, чтобы его сиятельство уступил желанию герцога».
Эти ученые маневры, в соединении с настоятельными убеждениями Эгмонта, произвели наконец свое действие. Адмирал оставил Верт, чтобы попасть в сети, так искусно разставленныя его врагами в Брюсселе.
Ночью 8 сентября Эгмонт получил новое, самое знаменательное и таинственное предостережение. Какой-то испанец, повидимому, один из высших офицеров, тайком пришел в его дом и торжественно просил его бежать прежде, чем наступит день. Тем не менее Эгмонт остался так же слепо доверчивым, как и прежде.
На следующий день, 9 сентября 1567 года. великий приор дон Фердинанд давал великолепный обед, на который были приглашены Эгмонт, Горн, Нуаркарм, виконт де-Гент и многие другие знатные дворяне. Пир был оживляем собственной военной музыкой Альбы, который прислал ее, чтобы забавлять общество. В три часа он прислал просить дворян, по окончании обеда, пожаловать к нему в дом, так как он желал посоветоваться с ними насчет плана цитадели, которую он предполагал построить в Антверпене.
В это мгновение великий приор, сидевший рядом с Эгмонтом, прошептал ему на ухо: «встаньте, граф, сию же минуту, возьмите самую лучшую лошадь на вашей конюшне и бегите, не теряя минуты». Эгмонт, сильно встревоженный, вспомнил многочисленныя предсказания и увещания, на которыя он не обращал внимания, встал из-за стола и пошел в другую комнату. За ним пошли Нуаркарм и двое других дворян, заметившие его волнение и хотевшие узнать его причину. Граф повторил им таинственныя слова, которыя только-что шепнул ему велик приор, прибавляя, что он решился следовать этому совету, ни на минуту не останавливаясь. «А, граф,—вскричал Нуаркам,—не доверяйтесь так легко и безусловно этому иностранцу, который дает вам совет на вашу гибель. Что скажут герцог Альба и все испанцы о таком внезапном бегстве? Разве они не скажут, что ваше сиятельство бежали потому, что сознавали себя виновным? И разве ваше бегство не будет истолковано, как признание в государственной измене?»
Этот совет безвозвратно решил судьбу изменчиваго Эгмонта. Он встал из-за стола, решившись следовать совету великодушнаго испанца, рисковавшаго жизнью для спасения друга. Теперь он возвратился, слушаясь совета соотечественника, фламандскаго дворянина, равнодушно забыв дружеское предостережение, и сел за пир—последний, который должен был почтить своим присутствием.
В четыре часа кончился обед, и Горн, Эгмонт и другие дворяне отправились в занимаемый Альбой дом Жасси, чтобы принять участие в предполагавшихся совещаниях. Они были приняты герцогом очень приветливо. Вскоре вошел инженер Пьетро Урбино и положил на стол большой пергамент, содержащий план и чертеж цитадели, которая должна была строиться в Антверпене. Скоро поднялся по этому поводу горячий спор, и Эгмонт, Горн, Нуаркарм и другие принимали в нем участие. Через несколько времени герцог Альба, под предлогом внезапнаго нездоровья, вышел из комнаты, оставив собрание еще горячо занятым доказательствами спора. Совещание длилось почти до семи часов вечера. Когда оно окончилось, Дон Санхо Д’Авила, капитан герцогской стражи, попросил Эгмонта остаться на минуту после других, так как он имеет кое-что сообщить ему. Когда они остались вдвоем, испанский офицер, после одного или двух незначительных замечаний, попросил Эгмонта отдать свою шпагу. Граф, встревоженный и, несмотря на все, что было, застигнутый врасплох, не знал, как ему отвечать. Дон Санхо повторил ему, что имеет приказание арестовать его, и снова потребовал его шпагу. В это время отворились двери соседней комнаты, и Эгмонт увидел себя окруженным ротой испанских мушкетеров и алебардщиков. Очутившись таким образом в западне, он отдал шпагу, с горечью говоря, что она, однако, оказала кое-какия услуги королю в былое время. Его привели потом в комнату в верхнем этаже дома, где была приготовлена для него временная тюрьма. Окна были заставлены, дневной свет не попадал в комнату, вся она была обтянута черным. Он прожил здесь четырнадцать дней. Во все это время ему не дозволено было никакого сообщения с друзьями. Его комната была освещена днем и ночью свечами, и ему в строгом молчании прислуживали испанцы, а стерегли его испанские солдаты. Караульный офицер отодвигал каждую полночь занавесы его кровати и будил его, чтобы сменявший его офицер мог удостовериться в его личности.
Граф Горн был при том же случае арестован, когда проходил по двору, по окончании совета. Он был заключен в другой комнате этого дома, и с ним обходились точно так же, как с Эгмонтом. 23 сентября (1567) их обоих перевезли под сильным конвоем в Гентский замок.
В тот же день успешно совершились два других важных ареста, составлявшие часть той же программы. Беккерцель, частный секретарь и доверенный человек Эгмонта, и Антоний Ван Стрален, богатый и влиятельный бургомистр Антверпена, были взяты почти одновременно. По просьбе Альбы, герцогиня Пармская пригласила бургомистра явиться по делам в Брюссель. Кажется, он подозревал ловушку, потому что, садясь в карету, в которой отправлялся в путь, был закутан в такое множество одежды, что его едва можно было узнать. Тем не менее, как только он выехал в поле, далеко от жилья, его вдруг окружил отряд из сорока солдат. В тот же час и с неменьшей ловкостью взяли Беккерцеля.
Альба, сидя за столом совета с Эгмонтом и Горном, был тайно уведомлен, что эти важныя лица, Беккерцель, Ван Стрален и, сверх того, частный секретарь адмирала, Алонзо де-Лалоо, так успешно арестованы. Он с трудом мог скрыть свое удовольствие и сейчас же вышел из комнаты, чтобы захлопнуть ловушку за двумя главными жертвами его вероломства. Он сам расположил все подробности этих двух важных арестов и принудил своего побочнаго сына, приора дона-Фердинанда, наблюдать за исполнением. Замысел был превосходный и исполнен так же успешно, как умно задуман. Никто, кроме испанцев, не был употреблен для участия в деле. Высшие офицеры армии его величества исполняли обязанность шпионов и полицейских с большою ловкостью, и нечего было бояться, чтобы такая должность показалась им унизительной, когда приор рыцарей св. Иоанна был главным распорядителем при исполнении, когда генерал-капитан Нидерландов устроил весь план, и когда все, начиная с последняго подчиненнаго до вице-короля, получили точнейшия наставления для этого обдуманнаго вероломства от великаго начальника испанской полиции, сидевшаго на престоле Кастилии и Аррагонии.
Как только эти дворяне были заключены, секретарь Альборноз отправился в дома графа Горна и Баккерцеля. где все бумаги были тотчас схвачены, описаны и потом вручены герцогу. Таким образом, если среди самых тайных сношений Эгмонта и Горна или их корреспондентов можно было проглядеть хоть одну изменническую мысль, то только в случае крайней неудачи из нея нельзя было свить веревку, достаточно крепкую, чтоб задушить их всех.
В ту же ночь герцог написал его величеству торжествующее письмо. Он извинялся, что так долго откладывал эти важные аресты, объясняя, что считал полезным сразу захватить всех этих руководящих лиц.
Смятение в провинциях стало всеобщим, когда эти аресты стали известны. Большая популярность и замечательныя заслуги Эгмонта ставили его так высоко над массой граждан и, сверх того. его приверженность к католической религии была так известна, что было очевидно, что никто не мог чувствовать себя в безопасности, если такие люди, как он, были во власти Альбы и его мирмидонов. Ненависть к испанцам возрастала с часу на час. Герцогиня притворялась негодующею за арест этих двух дворян, хотя ни откуда не видно, чтобы она попыталась сказать слово в их защиту, или впоследствии пошевелила пальцем, чтоб их спасти. Она не заботилась о том, чтобы омыть руки от крови двух невинных людей; она была только оскорблена тем, что их арестовали без ея позволения. Правда, герцог известил ее об аресте, как только он был произведен, с благовидным оправданием, что желал избавить герцогиню от всякой ответственности и народнаго неудовольствия за эту меру. Однако ничто не могло утишить ея ярость при этом и при всяком другом признаке презрения. с которым Альба. казалось, смотрел на сестру своего государя. Она каждый день жаловалась на его поведение всем. кого принимала. Подавленная сознанием личнаго унижения, она, повидимому, на минуту смешала себя с угнетенными провинциями. Она, повидимому, вообразила себя поборницею их вольностей, и нидерландцы на минуту разделили это заблуждение. Потому что она негодовала на дерзость герцога Альбы в отношении к ней, добрые граждане начали верить ея сочувствию к обидам и вреду, наносимым им. Она выразила решимость переезжать из города в город, пока не придет ответ на ея просьбу об увольнении. Она позволяла своим приближенным прямо ругать испанцев при всяком случае. Даже ея домашний капеллан позволил себе, в проповеди при ней в дворцовой капелле, назвать всю нацию породой изменников и грабителей, и за этот проступок получил от герцогини только выговор и приказание удалиться на время в свой монастырь, но и это она сделала поневоле. Она не пыталась скрывать свое неудовольствие при каждом шаге герцога. Во всем этом было много горячности, но очень мало достоинства, и не было ни искры действительнаго сочувствия к миллионам угнетенных и ни одного движения естественной женской жалости к участи, грозившей двум вельможам. Она усмирила провинции, а другой пришел пожать славу—вот ея главнейшая жалоба. Трудно было, когда непогребенныя кости еретиков еще висели, по ея приговору, на балках своих разрушенных церквей, заставить признать за собой качества кроткой и милостивой правительницы. Но несомненно, что ужасы управления герцога были благоприятны для репутации Маргариты и, может быть, еще более, для репутации кардинала Гранвеллы. Слабые и неверные лучи человеколюбия, иногда светившие в течение их управления, должны были погаснуть в таком глубоком и мрачном хаосе, что эти последние лучи света, от противоположности, казались ярче и благодетельнее.
Удовольствие короля было безгранично, когда он узнал о славном подвиге Альбы, и он тотчас же написал ему, выражая свое одобрение в самых сумасбродных выражениях. Кардинал Гранвелла, напротив, притворился удивленным тем образом действий, который сам втайне советовал. Он уверял его величество, что никогда не думал, чтобы Эгмонт питал чувства, противныя католической религии или интересам короны, до самаго его отъезда из Нидерландов. Что касается до других арестованных, никто, говорил он, не сожалеет об их участи. Кардинал прибавлял, что предполагали, будто он сам подстрекал к этим арестам, но что он не тревожится ни этим, ни каким либо другим обвинением подобнаго рода.
В разговорах с окружающими он часто выражал сожаление, что принц Оранский был слишком хитер, чтобы попасть в сети, в которыя его более глупые товарищи так безъисходно запутались. В самом деле, при первом известии, что в Брюсселе арестованы многия знатныя лица, кардинал с горячим любопытством спросил, взят ли Молчаливый, потому что он этим именем всегда называл принца. Получив отрицательный ответ, он выразил крайнюю досаду, прибавив, что если ускользнул Оранский, значит, никого не взяли, и что его арест был бы полезнее ареста кого бы то ни было в Нидерландах.
Петр Тительман, знаменитый инквизитор, который, удалившись от участия в делах, жил щедротами Филиппа, ободренный дружескими письмами монарха, выражал то же мнение. Узнав, что Эгмонт и Горн схвачены, он с безпокойством спросил, взят ли также и «мудрый Вильгельм»; ему, конечно, отвечали, что нет. «В таком случае наша радость будет кратковременна», сказал он. «Горе нам, потому что придет на нас мщение из Германии».
В той же депеше, которою уведомлял Филиппа об аресте Эгмонта и Горна, герцог писал ему о своем решении учредить новый суд для разбирательства преступлений, совершенных в продолжение недавних волнений. Этот удивительный трибунал был организован без всякаго замедления. Он был назван «Советом по поводу безпорядков», но скоро получил ужасное имя, под которым он навсегда будет известен в истории—имя «Кроваваго Совета». Он заступит место всех прочих установлений. Всем судам, начиная с городских магистратов и до высших провинциальных советов, было запрещено разбирать впредь какия бы то ни было дела, вытекающия из последних волнений. Государственный совет, хотя не был формально распущен, впал в полное бездействие; чины его иногда созывались, без всякой правильности, во внутренния комнаты герцога, и главныя его обязанности были захвачены Кровавым Советом. Не только граждане всех провинций, но и городския общества, и сами высшие провинциальные штаты принуждены были явиться ответчиками, как смиренныя частныя лица, перед этим новым и чрезвычайным трибуналом. Не нужно говорить о совершенном таким образом безусловном нарушении всех хартий, законов и привилегий, потому что самое учреждение совета было смелым и грубым объявлением, что эти законы и привилегии уничтожаются. Функция этого внезапно учрежденнаго суда была двоякая. Он определял и наказывал преступление измены. Определение, выраженное в 18-ти статьях, объявляло изменой: подание или подписание всякаго прошения против новых епископов, инквизиции или эдиктов; допущение в каких бы то ни было обстоятельствах публичных проповедей; неоказание сопротивления иконоборству, загородным проповедям или представлению дворянами прошения; объявление, по сочувствию или «увлечению», что король не имел права лишать провинции их вольностей; утверждение, что новый суд был обязан уважать каким нибудь образом какие бы то ни было законы и хартии. В этих простых и кратких, но ясных выражениях было определено преступление государственной измены. Наказание за него было еще более кратко, просто и ясно установлено: во всяком случае немедленная смерть! И так хорошо новое ужасное орудие исполняло свое дело, что меньше чем в три месяца со времени его учреждения 1800 человеческих существ претерпели смерть по его сокращенному судопроизводству. Не один из знатнейших, благороднейших. доблестнейших граждан этой страны был в этом числе; но и тогда оно не выказывало ни малейшаго признака остановки на этом страшном пути.
Между тем, странно сказать, этот ужасный суд, основанный, таким образом, на развалинах всех прежних учреждений страны, не получил даже номинальной власти из какого-бы то ни было источника. Король не даровал ему ни хартии, ни грамоты, и герцог Альба даже думал, что не стоит давать какое нибудь предписание, от своего ли имени, или в качеств генерал-капитана, кому нибудь из членов, составляющих присутствие. Кровавый Совет был просто справочным клубом, котораго герцог был постоянным президентом, а другие члены избирались им же.
Из этих советников только двое имели право голоса, но и их решение должно было во всяком случае получить утверждение Альбы; другие же члены не подавали голоса вовсе. Вследствие этого Совет ни в каком отношении не имел свойств судебнаго, законодательнаго или исполнительнаго трибунала; он был только совещательным комитетом, который иногда облегчал кровавую работу герцога в ея подробностях, не снимая с его плеча ни малейшей части власти или ответственности. Герцог оставил за собою право окончательнаго решения всех дел, производившихся в Совете, и с страшной простотой определял причины, по которым так действовал: «две причины», писал он королю, «заставили меня ограничить таким образом власть этого судилища,—первая, что, не зная членов, я легко могу быть обманут ими,—вторая та, что законники осуждают только за доказанныя преступления, между тем как вашему величеству известно, что государственныя дела ведутся по правилам, очень не похожим на законы, которые они здесь имеют».
Если, следовательно, целью герцога было составить кружок людей, которые бы помогали осуждать ему за такия преступления, которыя не могли быть доказаны, и нарушать статуты, которых не следовало признавать, надо согласиться, что он не был несчастлив в выборе своих советников. В этом он имел помощника в опытном Вилиусе.
Этот ученый законовед, по характеристической непоследовательности, отклонил от самого себя эту опасную честь, но назвал несколько лиц, из которых герцог пополнил свой список.
Нельзя не смотреть с презрением на поведение знаменитаго фриза в этих важных обстоятельствах. Думая только о спасении себя, своей собственности и своей репутации, он не поколебался преклониться пред «святейшим герцогом», как он всегда называл его с подлым и раболепным почтением. Отказываясь омочить руки в невинной крови, которая должна была бы течь потоками, он согласился принять участие в совершении предварительных таинств в великом жертвоприношении в Нидерландах. Его пристойное и разборчивое поведение кажется более преступным, чем радость действительных убийц. Хотя вся жизнь его прошла в судебных и административных занятиях, он, не краснея, ссылается, в вопросах о конституционных законах, на авторитет таких юрисконсультов, как герцог Альба и его две испанския ищейки,—Варгас и Дель-Рио. Он часто думал, говорил он, о средствах возстановить благоденствие провинций, а на деле он только по мере сил своих помогал герцогу устроить Кровавый Совет. Он желал добра своей родине, но больше заботился о благосклонности Альбы.
Благодаря его помощи, список кровавых советников был скоро пополнен. Никто из тех, кому была предложена эта должность, не отказался. Нуаркарм и Барлэмонт приняли ее с величайшей готовностью. Было назначено несколько президентов и советников из различных провинциальных трибуналов, но все нидерландцы были пешками. Два испанца, Дель-Рио и Варгас, были единственными членами, имевшими право голоса; но и их решения, как уже сказано, подвергались пересмотру Альбы. Дель-Рио был человек без характера и без дарований, простая кукла в руках своих начальников; один Хуан де-Варгас был не призраком, как все другие, а страшной действительностью. Во всей Европе нельзя было найти лучшаго человека для должности, на которую его назначили. Лить человеческую кровь было, по его мнению, единственным важным делом и единственным веселым препровождением времени в жизни. Его юность была запятнана ужасными преступлениями. В зрелом возрасте он находил удовольствие только в убийстве. Он исполнял кровавое дело Альбы с нечеловеческим трудолюбием и с весельем, которое пристыдило бы демона. Его отвратительныя шутки раздавались среди крови и дыма и предсмертных криков этих дней непрерывнаго жертвоприношения. Он гордился тем, что не уступал железному сердцу герцога и действовал так постоянно в согласии с его видами, что право пересмотра осталось только номинальным. Не могло быть возможности столкновения там, где подчиненный заботился только о том, чтобы превзойти своего несравненнаго начальника. Фигура Варгаса встает пред нами сквозь туман трех столетий с ужасной ясностью.
Составленный таким образом Кровавый Совет имел первое заседание 20 сентября 1567 г. в жилище Альбы. Явившись взрослым и с головы до ног вооруженным из головы своего изобретателя(1), новый суд, с самаго рождения пользуясь полными силами зрелости, стал тотчас выказывать страшную деятельность в исполнении своего назначения. Когда советники поклялись «хранить вечно в тайне все, что будет происходить в Совете, и доносить на каждаго из своих товарищей, если бы кто нарушил эту клятву», суд был признан организованным. Альба работал в нем по семи часов в день. Можно поверить, что подчиненные не были пощажены и что их служба не оказалась синекурой. Их работа, однако, не была затруднена устарелыми формами. Так как этот высший и единственный для всех Нидерландов трибунал не имел другого полномочия, кроме воли генерал-капитана, то казалось совершенно лишним учреждать свод правил и порядков, который был бы полезен для менее независимых судов. Формы судопроизводства были кратки и безъискуственны. Толпа коммисаров, действующих в качестве низших чиновников Совета, была разсыпана по провинциям, и дело их состояло в собирании справок обо всех, кто мог быть обвинен в участии в недавних волнениях. Величайшим преступлением было—быть богатым, и его не могли искупить никакия доблести, как бы оне не были очевидны. Альба хотел доказать, что он был настолько же отличный финансист, насколько неоспоримо великий полководец, и обещал своему повелителю ежегодный доход в 500,000 дукатов с конфискаций, которыя должны были сопровождать казни.
Было необходимо, чтобы кровавый поток протек сразу по всем Нидерландам для того, чтобы обещанная золотая река глубиной в ярд, как хвалился герцог, начала орошать жаждущую почву Испании. Очевидно из основных законов, которыми учрежден Совет и в то же время определено преступление измены, что всякий мог быть во всякую минуту призван в этот суд. Каждый, невинный и виновный, папист и протестант. чувствовал, что у него голова шатается на плечах. Если он был богат, ему не оставалось другого спасения, кроме бегства, которое, в свою очередь, было почти невозможно вследствие тяжелых взысканий, назначенных новым эдиктом всем носильщикам, судохозяевам и извощикам, которые стали бы помогать бегству еретиков.
Известному числу коммисаров было специально поручено собирать справки об измене принца Оранскаго, Людовика Нассаускаго, Эгмонта, Горна, Бергена и Монтиньи. На основании этих справок, должен был начаться короткий процесс против этих знаменитых вельмож. Каждым из этих важных дел распоряжался особенно назначенный для этого член Кроваваго Совета, но коммисары должны были доносить в первой инстанции самому герцогу, который потом отсылал бумагу своим подчиненным.
Относительно менее важных и мелких дел, которых ежедневно начиналось в этом трибунале невероятное множество, наблюдался тот же предварительный порядок, в подражание судопроизводству судебных мест. Альба отсылал советникам для пересмотра возы донесений, которыя ежедневно представлялись ему, но которых ни он, ни кто другой не имел времени прочесть. Подчиненным, не имевшим, как уже сказано, права голоса, поручалось приготовление докладов. Ничто не могло быть короче. Следствие над одним или над сотнею человек помещалось в одной бумаге. Герцог посылал эту бумагу в совет, а низшие советники докладывали ее Варгасу. Если доклад заключался мнением, что этого человека или этих сто человек следует осудить на смерть, Варгас тотчас же утверждал его, и казнь одного или сотни осужденных совершалась в течение сорока восьми часов. Если доклад имел какое нибудь другое заключение, он тотчас отсылался для пересмотра, а докладчик осыпался выговорами президента.
Можно легко предположить, что, при таком способе производства, советникам не позволяли ослаблять своего страшнаго прилежания. Регистраторами каждаго города, деревни и деревушки, по всем Нидерландам, представлялись ежедневные списки мужчин, женщин и детей, принесенных в жертву у алтаря демона, получившаго господство над этой несчастной землей. Не часто случалось, чтобы лицо имело достаточно значения для того, чтобы быть судимым (если это может назваться судом) самим этим демоном. Находили более удобным для скорости отправлять всех в печь вязанками. Так, например, 4 января были осуждены 74 валансиеннских жителя; в другой раз 95 человек всех классов из разных частей Фландрии; потом 46 человек из Мехельна; потом 35 человек из разных местностей, и так далее.
Вечер в первый день масляной, один из самых любимых праздников в Нидерландах, доставил случай арестовать и уничтожить большое число обреченных лиц одним махом. Правильно было разсчитано, что бюргеры, налитые вином и васселем, которым тогдашния обстоятельства придавали, может быть, лишнюю и страшную возбудительную силу, легко могли быть захвачены в постелях и все вместе отданы Совету. Замысел был остроумен и сети хорошо разставлены; многие из обреченных были, однако, счастливым случаем предупреждены об ужасной развязке своих увеселений и удалились на несколько времени в безопасное место. Добыча приблизительно из пяти сот пленников была слабой наградой за хорошую выдумку. Излишне прибавлять, что все они были немедленно казнены. Утомительна и отвратительна задача перерывать заплесневевшие трехсотлетние протоколы, чтобы отыскать темныя имена тысячи людей, принесенных таким образом в жертву. Мертвые погребли своих мертвецов и забыты. Также нет почти надобности прибавлять, что все процессы производились в Совете при закрытых дверях и в отсутствии обвиняемаго, и что за следствием почти неминуемо следовал смертный приговор. Иногда даже случалось, что усердие советников опережало прилежание коммисаров. Случалось, что приговор шел прежде доноса. Так, в одном случае, процесс какого-то человека поступил в Совет, но до начала изследования оказалось, что он казнен. Беглый пересмотр бумаги доказал притом же, как и обыкновенно, что обвиненный не совершил никакого преступления. «Ничего,—шутя сказал Варгас,—если он умер невинный, тем лучше будет для него, когда его будут судить на том свете».
Но хотя советники могли допускать эти милыя шутки между собой, было очевидно из самаго определения измены, что невинность невозможна. Практика согласовалась с законом, и каждый день казнили людей под безсмысленными предлогами, что было хуже, чем казнить без всякаго предлога. Так. Петр Де-Вит, из Амстердама, был обезглавлен за то, что во время смут в этом городе он убедил одного мятежника не стрелять в судью. Это показалось достаточным доказательством того, что он пользовался влиянием между возмутившимися, и вследствие этого его осудили на смерть.
Даже смерть не всегда избавляла преступника от казни. Эрберт Мейнарцон, занимавший высокую должность, был осужден вместе с двумя товарищами за то, что делал сбор в лютеранской церкви. Он умер в темнице от водяной. Старший судья вознегодовал на медика, потому что, несмотря на укрепляющия лекарства, виновный проскользнул у него между пальцами, прежде чем попал в руки палача. Он утешился, посадив труп на кресло и обезглавив мертваго вместе с его товарищами.
Вся страна обратилась в живодерню; похоронный звон ежечасно раздавался в каждой деревне; не было семьи, которая не оплакивала бы самых дорогих своих членов, между тем как оставшиеся в живых безцельно бродили призраками самих себя вокруг развалин своих прежних домов. Бодрость народа чрез несколько месяцев после прибытия Альбы казалась безнадежно разбитой.
Кровь лучших и храбрейших из них окрасила эшафоты; люди, у которых привыкли искать руководства и защиты, были мертвы, в тюрьме или в изгнании. Покорность стала безполезной, бегство было невозможно, и дух мщения погас у каждаго очага. Все население в трауре бродило по улицам по целым дням, потому что едва ли был хотя один дом неопустошенный. Эшафоты, виселицы, костры, удовлетворявшие требованиям обыкновеннаго времени, представляли теперь совершенно недостаточныя орудия для безпрестанных казней. Столбы и колонны по всем улицам, косяки дверей частных домов, изгороди на полях были обременены остатками задушенных, сожженных, обезглавленных людей. В деревенских садах на многих деревьях висели отвратительные плоды—человеческие трупы. Нидерланды были раздавлены и, если бы не строгость тирании, которая заперла их ворота, были бы покинуты населением. Трава начинала расти на улицах городов, которые недавно кормили столько ремесленников. На всех больших мануфактурных и промышленных рынках, где бился с такой силой прилив человеческой жизни, царствовали теперь молчание и мрак полуночи. В это то время ученый Вилиус писал своему другу Гопперу, что все благоговеют перед благоразумием и кротостью герцога Альбы. А таковы были первые плоды этого благоразумия и кротости!
Герцогиня Пармская держалась в постоянном состоянии раздражения. В продолжение нескольких месяцев она не переставала просить освобождения от ненавистнаго положения нуля в стране, где она так недавно была полновластной, и наконец получила его. Филипп отправил согласие на ея увольнение с тем же самым курьером, который привез повеление герцогу быть главным правителем вместо нея.
Ужасы последующаго управления оказались выгодными для ея репутации. На мрачном поле последующих годов строки, которыми разсказывается ея история, кажутся написанными буквами света. А между тем ея поведение в Нидерландах представляет мало причин для одобрения и многое для негодующаго осуждения. Что она не была лишена совсем женской мягкости и чувства добра, доказывает ея прощальное послание брату. В этом письме она указывает ему дорогу кротости и прощения и напоминает, что чем ближе короли, по своему положению, к Богу, тем более они обязаны подражать его милосердию. Но язык ея прощания мягче, нежели был дух ея управления.
Тщетно было бы также искать в атмосфере доброты, проникающей ея послание, какой нибудь особенной просьбы за тех знатных и несчастных дворян, которых привязанность к ея особе и рыцарския добросовестныя усилия исполнять ея приказания поставили на край пропасти, куда их скоро должны были столкнуть. Люди, помешавшие ей обезчестить себя бегством с опаснаго поста, подвергавшие опасности свою жизнь из повиновения ея именным повелениям, давно уже томились в одиночестве заключения, которое должно было кончиться для них только смертью изменников,—а мы напрасно ищем добраго слова в их пользу.
1 Как Афина-Паллада из головы Зевеса.