XLI. Средневековыя ереси и инквизиция

Аскетическия идеалы

На долю западной церкви выпала великая задача: среди всеобщаго разложения сохранить христианскую культуру и передать ее тем свежим племенам, которыя заняли место Римской империи. К половине XI века эта задача была уже разрешена, варвары давно стали христианами, власть церкви никем не оспаривалась. Вскоре крестовые походы показали, что военный класс, старший в светской иерархии средних веков, послушно повинуется духовенству. «Духовенство в здешнем мире», говорит один средневековый писатель, «тоже, что «власти» (высший чин) между ангелами». Другой шел еще дальше: «самый плохой человек, если он принадлежит к духовенству, лучше самаго благочестиваго из мирян». Церковь не подвластна никакой светской власти, напротив: «как дух господствует над телом..., так церковь над королевской властью». Не только личность клирика, но даже имущество клира было защищено иммунитетом от вмешательства светскаго закона.

Такая власть должна была иметь какое-нибудь нравственное оправдание: если «мир» повиновался «клиру», то не из рабскаго страха, конечно, потому что материальной силы у духовенства не было. Люди средних веков верили в необходимость и спасительность этого повиновения. Церковь, т. е. духовенство, руководила обществом в деле спасения души, на пути к царству небесному. А такой путь, по средневековым понятиям, был только один: отречение от земной жизни, со всеми ея заботами и со всеми ея радостями. Для современных нам людей эта жизнь сама по себе имеет цель, имеет известную ценность. Для средневековаго человека она имела цену лишь настолько, насколько приготовляла к жизни загробной. Язычество видело в смерти конец всякаго счастия: Ахилл лучше желал бы быть на земле поденщиком, чем в Аде царем. Папа Иннокентий III писал в одном из ранних своих сочинений: «мы умираем, пока мы живы, и только тогда перестаем умирать, когда перестаем жить»; для него смерть была началом счастья в царстве небесном, счастья, которому мешала земная жизнь, исполненная греха. Отсюда, дурно было все, что привязывает человека к жизни земной: средневековые проповедники осуждают одинаково любостяжание и любовь к родным,—патриотизм, жажду личной и народной славы, и чувственныя влечения; от всего этого одинаково нужно было воздерживаться. Вся нравственность и вводилась к воздержанию, т. е. к «аскетизму»; другие мотивы—общая польза, например, если и имели значение, то совсем второстепенное.

Аскетическое воспитание общества было делом духовенства,—предполагалось, стало быть, что духовенство в нравственном отношении стоит выше общества, т. е. ближе к аскетическому идеалу. Относительно отдельных представителей церкви это и было справедливо. Один из противников Григория VII, написавший целый трактат «О расколе, произведенном Гильдебрандом», вот как, в то же время, описывает его образ жизни. Гильдебранд, говорит он, «добровольно голодал, хотя мог бы иметь в изобилии самыя тонкия блюда; он терпел жажду и всякия материальныя лишения, хотя ему стоило только сделать знак, чтобы все было к его услугам». Самыя простые овощи составляли его пищу. «Между тем, как все вокруг него были заняты мирскими заботами, жили светскими помыслами и интересами, Григорий VII оставался чужд всему этому, потому что он считал землю не отечеством человека, а только местом, где суждено ему странствовать». В св. Норберте, основателе ордена премонстратов, презрение к жизни доходило до того, что он намеренно выбрал для постройки своего монастыря нездоровую местность.

Жизненная практика

Но характеров такого закала было немного, а церкви, для разрешения ея воспитательной задачи, нужна была масса лиц. Как сделать аскетизм не исключением, а общим правилом повседневной жизни для целаго общественнаго класса,—к этому основному вопросу нравственной дисциплины церковь постоянно возвращалась с XI века, с клюнийской реформы, вплоть до тридентскаго собора в XVI столетии. Постоянное повторение попыток уже само по себе свидетельствует о их неудаче. Начиная с клюнийцев (X в.) и кончая нищенствующими орденами XIII в., мы видим целый ряд уставов, один другого строже, и каждый новый орден обвиняет все предшествующие в нравственной распущенности, чтобы самому стать предметом таких же обвинений немного десятилетий спустя. Как только проходило первое увлечение, слабости человеческой природы брали верх над уставом. Вот как описывает повседневную жизнь своего монастыря один аббат XIII века, вовсе не думавший, конечно, написать сатиру на своих подчиненных: его целью было показать, какими искушениями дьявол уловляет души людей в свои сети.

Колокол призывает братию на утреннюю молитву; едва успели монахи собраться, как толпа демонов устремляется на них и погружает их в глубокий сон; они не могут сопротивляться потому, объясняет аббат, что ночью те же демоны не давали им спать. Итак, братия проводит ночи без сна и спит в церкви. Не лучше удаются другия благочестивыя занятия. Аббат только что собрался перечитать какое-то богословское сочинение; заранее предвидя козни лукаваго, он принял свои меры, высвободил из-под рясы одну руку и держал ее открытою, чтобы холод не давал ему заснуть. Но дьявол догадался и стал кусать руку аббата, подобно блохе; волей-неволей аббат должен был спрятать руку под рясой, согрелся—и уснул. Иное средство употреблял злой дух, когда монахам нужно было работать: тут он хватал их за руки и за ноги, так что они не могли двинуться с места и сидели праздные. Дьявол не оставлял их ни на минуту: садились ли они за стол, он побуждал их наедаться до того, что их тошнило; а по большим праздникам, когда за столом подавали вино, они напивались до безчувствия. Словом, искушений было так много, что для объяснения их аббату пришлось привлечь к делу миллионы нечистых духов. «Обыкновенно думают», говорит он, «что всякаго человека мучает только один демон: глубокое заблуждение. Вообрази, что ты погружен в воду с головою; вода над тобой, под тобой, направо, налево: вот точное изображение злых духов, которые нас окружают и осаждают со всех сторон. Они безчисленны, как те пылинки, которыя мы видим в солнечном луче; весь воздух наполнен ими».

Бороться с грешными наклонностями своей физической природы было трудно,—бороться с юридическими и общественными условиями жизни было еще труднее. Богатый человек, умирая, хотел спасти душу пожертвованием: он отказывал свою землю монастырю. Цель была благая, доходы должны были идти на добрыя дела. Но монахи должны были управлять имением, а землевладение в то время обыкновенно было связано с политической властью. Аббат какого-нибудь знаменитаго монастыря, получившаго много пожертвований, был похож больше на крупнаго феодальнаго барона, чем на отшельника и руководителя других отшельников. А так как он не передавал своей власти по наследству, то всякая перемена аббата должна была возбуждать в братии уже совсем мирския чувства: надежда сделаться из простого монаха почти государем должна была соблазнять многих. Оттого так часты в средневековых монастырях безпорядки при выборе настоятеля. Это давало повод вмешиваться местной церковной власти,—епископу, тоже не всегда равнодушному к богатствам монастыря. Но обитель недаром была укреплена не хуже феодальнаго замка; заставить монахов повиноваться какой бы то ни было власти было не легче, чем принудить к повиновению рыцаря, привыкшаго быть «государем в своем имении» (chaque baron est souverain dans sa baronie). И вот, епископ должен был иногда идти на аббатство с войском и начинать правильную осаду. По средневековому обычаю, земли монастыря, конечно, опустошались, а потом несчастные обитатели этих земель должны были платить контрибуцию победоносному епископу.

Впрочем, епископы, во всяком случае, еще больше были погружены в светские интересы, чем монахи. Феодальная сторона власти у них обыкновенно перевешивала ея духовную сущность. В качестве землевладельцев они были обязаны нести известныя повинности в пользу сюзерена, между прочим, и военную службу. В XIII веке во Франции вполне определенно ставился вопрос: обязан ли епископ личной военной службой королю или нет? и, повидимому, решался утвердительно. Некоторых прелатов это смущало; но большинство чувствовало себя вполне на своем месте во главе вооруженных рыцарей. Когда папа Целестин III потребовал у короля Ричарда освобождения захваченнаго этим последним в плен епископа города Бовэ, король послал папе в ответ броню епископа,—и Целестин должен был признать, что Ричард был прав, поступая с этим прелатом по законам войны. Епископ Беранжер Нарбонский содержал на жалованьи шайку разбойников и, чтобы добыть денег для своих светских предприятий, открыто продавал церковныя должности. Поземельные споры, неизбежные при черезполосице феодальных прав, особенно часто подавали повод епископам проявлять их воинственныя наклонности. В конце XII века городския общины Ломбардии были в открытой борьбе с епископами из-за феодальных прав; епископы отлучали городских магистратов от церкви, а те отвечали на это приговорами об изгнании епископов. Епископ города Беллуно напал с вооруженным отрядом на Тревизо и был убит в схватке. Не лучше были отношения духовной власти к городам и во Франции, где иногда епископы не решались выходить из дому без конвоя. Спорам с светскими феодальными владельцами не было конца. Всего тяжелее было при этом положение низшаго духовенства: поставленные между епископом и местным землевладельцем, приходские священники должны были угождать обеим враждующим сторонам; но так как барон был ближе, легче мог и повредить и оказать поддержку, то волей или неволей приходилось ему подчиняться. Более способные и образованные старались просто поступить в замок в качестве капелланов, учителей, секретарей и т. п.; при своих приходах оставались только более невежественные и тупые, отчего, конечно, не могли выиграть их прихожане: в XI веке встречались в Италии священники, не знавшие символа веры.

Отрицательное отношение к церкви

Итак, чем дальше стоял человек от мира, чем ближе он был к аскетическому идеалу, тем выше он стоял в глазах средневековаго общества; духовенство должно было осуществлять этот идеал, оттого оно и пользовалось таким уважением: но оно от этого идеала было так же далеко, как и миряне. Да настоящее ли это духовенство? подлинная ли это христианская церковь? Вот вопросы, которые могли, наконец, представиться благочестивым мирянам, размышлявшим над тем, что они видели. В XI—XII веках все чаще стали появляться люди, которые брались ответить на эти вопросы,—и отвечали отрицательно. Церковь называла этих людей еретиками и была права с своей точки зрения: их учение, в самом деле, было ересью, искажением христианства; но народ прозвал их «добрыми людьми» (les bons hommes во Франции), и один вполне католический современник должен был согласиться с этой характеристикой: «не знаю, что и сказать об этих людях», ответил один священник на вопрос о еретиках, «они никогда не лгут».

Действительно, в том, что они говорили о католической церкви, было много правды.

«Вожди церкви должны быть совершенны», говорили они: «в Писании сказано: «Будьте совершенны, как Отец ваш Небесный совершен». Таковы были апостолы; римская церковь заявляет притязание на происхождение от апостольской церкви: но есть ли между ними сходство? Апостолы жили трудами рук своих и все, что имели, раздавали бедным; римские прелаты ничего не делают и живут на деньги, собираемыя с бедняков. Апостолов гнали и обижали, и они благословляли своих преследователей; римская церковь сама преследует тех, кто ей не повинуется, да еще проклинает их. Апостолы проповедывали мир и непротивление насилию, а папы, будто бы их преемники, только и делают, что возбуждают войны. Что же они унаследовали от апостольской церкви? Они уверяют, будто первым епископом римской церкви был апостол Петр: это неправда, в Писании этого не сказано. Сами папы проговариваются, что их (светская) власть языческаго происхождения: Италию, говорят они, подарил папе Сильвестру император Константин (этой сказке, опровергнутой уже в XV веке, в то время все верили); а Константину Италия досталась от языческих кесарей, которые приобрели ее насилием и обманом. «Истинная церковь—наша», заключали еретики: «если нас мало, то это говорит в нашу пользу: «тесны врата, и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их» (Матф., 7,14). Если нас преследуют, то это так и должно быть: первых христиан также гнали и преследовали».

Катары

Само собою разумеется, что они тщательно умалчивали о том, что сближало средневековую церковь с апостольской,—в чем католицизм был, действительно, наследником первых христианских общин: о миссионерской деятельности римской церкви, о благотворительных учреждениях, которыя этой церкви были обязаны своим существованием, и т. д. Не менее старательно прикрывалось то различие, какое существовало между учением апостольским и собственным учением еретиков. В различных сектах искажение христианскаго учения было различное: в то время, как вальденсы, например, буквально принимают Писание, не признавая других авторитетов, и ближе всего примыкают к позднейшим протестантам,—другие сектанты толковали Писание крайне произвольно, далеко отступая не только от католицизма, но и вообще от христианства. Таковы были самые страшные противники римской церкви в средние века, «катары», имя которых в немецком языке стало синонимом еретика вообще (ketzer от kazar, как произносили название сектантов). Это имя они сами себе дали; оно—греческое: καϑαρος значит «чистый». Народ звал их «болгарами», а учение их «болгарской ересью». У них был перевод Священнаго Писания на народный язык, но не с латинскаго текста Вульгаты, а с греческаго, с той редакции, которая легла в основу славянскаго перевода Кирилла и Мефодия. Глава их «церкви»—«еретический папа», как звали его католики,—жил в Константинополе. Всего этого было бы достаточно, чтобы искать источник этого учения на востоке: одна характерная черта устраняет в этом случае все сомнения. Катары были дуалисты, признавали существование не одного Бога, а двух, одного—добраго, другого—злого. Для средневековых богословов этого было довольно, чтобы признать в новом враге католицизма отпрыск старинной ереси, волновавшей христианскую церковь в первые века ея существования,—ереси манихейской.

Учение Мани

Учение перса Мани (жившаго в III веке по Р. Х.) было попыткой слить христианство с религией Зороастра, древне-персидской. Как известно, у персов всего дальше и полнее было развито обще-арийское представление о мировой жизни, как постоянной борьбе двух начал—света и мрака. Чисто-физическая противоположность получила в этой религии нравственное значение; бог света Ормазд был, по взгляду персов, охранителем мирового порядка, отцом и покровителем всего добраго,—т. е. поддерживающаго этот порядок,— олицетворением созидающаго труда и справедливости. Его постоянным противником является дух тьмы Ариман, представитель всякаго зла, материальнаго и нравственнаго,—злобы, зависти и т. п. Обязанность человека на земле состояла в том, чтобы служить Ормазду, т. е. делать добро, и бороться с Ариманом, т. е. преследовать зло. Для языческой религии это была очень возвышенная мораль; она объясняет нам, почему у перса Мани могла явиться мысль о слиянии, прилажении, так сказать, его национальнаго вероучения к христианству, которое, впрочем, он узнал из довольно мутнаго источника: на него сильное влияние имел восточный гносис. Гностическими называли те секты первых времен христианства, которыя видели в Христе не искупителя, а только учителя человеческаго рода, принесшаго на землю особенное таинственное познание о сущности мира (по-греч. η γνωσις). Восточные гностики большею частью примешивали к христианским догматам языческую мистику, особенно древне-халдейскую,—за что православная церковь и признала их еретиками. Из этой смеси гностицизма, христианства и парсизма Мани создал довольно стройную религиозную систему, основным положением которой было двоебожие, как у персов. Она была очень заманчива тем, что просто и ясно отвечала на вопрос о происхождении зла в мире: оттого, несмотря на преследования как со стороны христиан, так и со стороны персов (сам Мани был казнен царем Бахрамом в 276 г.), она быстро распространилась и на Восток и на Запад, где ея влиянию подпал,—правда, на короткое время,—даже блаженный Августин. В Италии встречали манихеев еще в VI веке, а на Балканском полуострове дуалистическия секты существовали непрерывно до конца средних веков, и второе еретическое поветрие, гораздо более важное, вышло именно отсюда в XI веке.

Богомилы

Толчек этому движению дали невольно византийские императоры, особенно Константин V (741-775.) В его время в Армении была очень распространена дуалистическая ересь павликиан, выводивших себя непосредственно от христианских общин, основанных апостолом Павлом. Эти павликане были люди безпокойные и часто переходили от Византии к арабам и обратно, что было очень неудобно в пограничной местности. Константин стал переселять их во внутренния провинции, где за ними удобнее было наблюдать, между прочим, во Фракию. Здесь, у своих славянских соседей, отчасти только недавно покинувших язычество, отчасти даже вовсе не крещеных, восточные дуалисты нашли, по всей вероятности, прекрасную почву для своей пропаганды. По крайней мере, в X веке мы встречаем уже среди славянскаго населения, в Болгарии, чрезвычайно распространенное дуалистическое учение, подробности котораго мы узнаем от его обличителя, священника Козьмы. Его проповеди против «новоявившейся ереси богомилы» еще в XI веке списывались и у нас в России, как списывались и некоторые богомильския произведения (апокрифы). Все это делает болгарскую секту для нас вдвойне интересной. По словам Козьмы, богомилы считали творцом всего материальнаго мира—«строителем земных веществ»—дьявола: он же научил людей «жены поимати, мясо ясти и вино пити». Отсюда материя, как произведение злого духа, сама по себе есть зло. Из этого основного положения очень стройно и последовательно развивалось все еретическое учение. Соприкосновение с материей оскверняет человека; но он осужден жить в материальной оболочке, это—наказание ему за грехопадение; избавиться совсем от оболочки нельзя, можно только уменьшить ея влияние на нашу душу, заключенную в ней, как в темнице. Нужно ослабить по возможности тело, изнурить его постом и воздержанием. «Еретики по внешности, как овца», говорит Козьма: «кротки, смирны, молчаливы и бледны от лицемернаго поста». Эта бледность до такой степени характерный признак средневековых дуалистов, что на западе инквизиция по этому признаку разыскивала еретиков. Но не только пища, и одежда способствует сохранению тела,—не надо одежды. Преподобный Феодосий Терновский, живший лет четыреста после Козьмы, встретил однажды целую толпу совсем голых людей: это были еретики; они оправдывали свое поведение евангельским текстом «блаженны нищие духом», причем намеренно пропускали последнее слово и читали: «блаженны нищие». Работа имеет целью увеличить материальное благосостояние человека, значит, работать грешно. «Уловляют души грубых (невежественных) людей», разсказывает Козьма, «говорят: не следует трудиться, заботиться о земном,.... и ходят некоторые из них праздные, ни за что не хотят приняться своими руками, но ходят из дома в дом, поедая чужое имение прельщаемых ими людей». Мы присутствуем здесь при образовании сектантской иерархии, получившей окончательное устройство у западных катаров: всем не работать было нельзя, поэтому большинству делались уступки на счет нравственных требований,—позволялось вступать в брак и т. д.; зато это большинство должно было своей работою кормить немногих «совершенных», которые были свободны от всяких мирских забот.

Все гражданския отношения, включая и государство, направлены, прежде всего, к охране вещественных благ,—имущества граждан и их физической личности. Все это относится к области дьявола: «учат своих последователей (еретики) не повиноваться властям, хулят богатых, царя ненавидят, над старейшинами смеются, бояр укоряют, повинующихся царю считают грешниками и рабам не велят работать на господ своих». В особенности последнее учение должно было доставить богомилам много сторонников: как раз в X веке в Болгарии сильно стало распространяться крепостное право, и свободные прежде крестьяне превращались в «париков». (Παροικοι,—так называлось в Византии сельское население, прикрепленное к земле и подчиненное землевладельцу). Отрицание власти, естественно, вело к отрицанию всякаго внешняго, формальнаго законодательства: еретики не делали исключения и для закона Моисеева, считая его произведением не Бога, а злого духа. Это сближает богомилов с некоторыми гностическими сектами, маркионитами, например, которые видели в ветхозаветном законе произведение низшаго бога (Демиурга), тупого и ограниченнаго.

Этот низший, а у богомилов и прямо злой, властитель вселенной был тем «князем мира сего», котораго пришел изгнать Христос своим поучением. Как и гностики, богомилы не верили в искупление; Христос не мог воплотиться, потому что плоть—дело дьявола: Его тело было призрачное, Он только казался человеком. Это—так называемый докетизм (от греческ. δοκειν,—казаться). Отсюда получалось чрезвычайно важное в нравственном отношении следствие: если Спаситель мог обмануть злого духа призрачным своим телом, чтобы освободить род человеческий, то, стало быть, вообще обман дозволителен для благой цели. Еретики, поэтому, считали себя в праве притворяться православными, ходить в церковь, участвовать в таинствах и т. д., хотя сами отвергали всю формальную, обрядовую сторону религии, не признавали мощей, икон, даже распятия, но покланялись им, чтобы обманом избавиться от наказания и с большим удобством распространять свое учение.

Сотворение мира и человека

Сектанты старались подтвердить свои положения текстами из Писания, толкуя их крайне произвольно, как мы уже видели выше. Иногда они притчи Евангелия принимали буквально, иногда самыя ясныя и положительныя слова толковали, как притчу. Но несмотря на все это, Писания оказалось недостаточно для обоснования их фантастическаго миросозерцания: стали выдавать за Откровение то, что вовсе им не было. Так образовалась литература апокрифов или «отреченных»—запрещенных православной церковью—книг: на них, главным образом, опиралась еретическая догматика. Краеугольный камень их учения составляло не христианское, а чисто-восточное, персидское верование, что сатана—сын Бога Отца, притом старший, а Христос—младший. Здесь только имена взяты из Библии, а самая сказка целиком заимствована из позднейшаго парсизма: Верховный бог, Zrvana Akarana (олицетворение безконечности), начал создание мира с того, что сотворил мироправителя Ормазда; но, когда он это делал, нашло на него сомнение; и так как каждый акт божьей мысли был актом творчества, то сомнение стало духом сомнения, Ариманом,—который появился, таким образом, на свет раньше Ормазда. Но персидское сказание всетаки разумнее богомильскаго, потому что оно, по крайней мере, самому Ариману не приписывает творческой деятельности: он только разрушает. Болгарские и, вслед за ними, западные дуалисты считали сатану создателем видимаго мира и, не найдя ничего похожаго в Библии, ссылались на одно апокрифическое сказание. Иоанн Богослов на Тайной Вечери разспрашивал будто бы Спасителя о начале мира и происхождении человека, а также о том, чем был прежде враг рода человеческаго. На латинской рукописи этих «Вопросов Иоанна Богослова Господу» стоит надпись,—для предохранения читателей от еретической заразы: «Hoc est secretum haereticorum portatum de Bulgaria Nazario suo episcopo, plenum erroribus»(1); подобным образом и русские списыватели апокрифов предупреждали своих читателей: «То Иеремия, поп болгарский, солгал».

На первый вопрос, чем был диавол до своего падения, апокриф отвечает любопытной космогонической сказкой, некоторыя черты которой перешли и в наше народное миросозерцание. Сатанаил будто бы был первым лицом на небе после Бога и начальствовал над всеми ангелами, стоявшими во главе отдельных областей небеснаго царства. Он возгордился этим и стал думать: «поставлю престол мой над облаками и буду подобен Высочайшему». Желая знать, будут ли его слушаться подчиненные ему ангелы, он обошел все области мира; а мир устроен так: на самом верху воздух, ниже—вода, еще ниже—земля (тогда она вся была покрыта водой); Сатана спустился под землю и нашел там двух рыб, на которых она держалась: рыбы лежали на воде, а вода на слое облаков. Спустившись еще ниже, Сатана нашел огонь,—будущее свое жилище, геенну огненную, и дальше уже не пошел, потому что было очень жарко. Везде ангелы, управлявшие отделениями мира или «небесами»,—наше видимое небо, твердь (firmamentum) в их число не входит,—везде ему оказали повиновение. Это ободрило Сатанаила, и он стал склонять ангелов к измене, обещая разделить с ними царство. Он успел соблазнить ангелов трех небес и дошел уже до четвертаго, когда Бог —«Отец Невидимый» (Pater Invisibilis)—заметил коварство Сатаны и низверг его на землю: «и отнял у него сияние славы его, и стало лицо его, как раскаленное железо, а образ подобен человеческому»; семью своими хвостами он увлек за собою третью часть всех ангелов. Здесь Сатана поместился на тверди, т. е. видимом небе, и не было покоя ни ему, ни тем, кто был с ним, и взмолился он к Отцу, говоря: «согрешил, потерпи на мне, все отдам тебе» (слова из притчи о жестоком рабе, Матф., 18,23,35). Отец сжалился над ним и дал ему возможность в течение семи дней делать спокойно все, что хочет. Тогда Сатана при помощи двух старших из отпавших ангелов создал солнце, луну, звезды и всех живых тварей. Затем он сделал две глиняных формы, по образу и подобию своему, т. е. человеческому, и велел ангелу перваго неба войти в одну, ангелу второго неба в другую. Горько плакали ангелы, видя, что Сатана обманул их и заключил в смертную форму, но должны были повиноваться; они образовали первую пару людей на земле, и весь род человеческий от них произошел. Таким образом, в каждом человеке есть искра небесная, происшедшая от заключенных в глиняную оболочку небесных духов, потому что оба начала, плотское и духовное, не смешались между собою: от тела рождается тело, а от души—душа.

Эта легенда ограничивает творчество Сатаны одним человеческим телом (кроме небесных светил), материал для котораго он нашел уже готовым. От Козьмы мы знаем, что богомилы приписывали злому духу создание всего видимаго мира. И в другом отношении они отступали от приведеннаго сказания: здесь говорится, что Сатана поставил свой престол на тверди небесной; богомилы, открытые царем Алексеем Комнином в начале XII века, на вопрос, где же находится «князь мира сего», отвечали, что прежде он жил в Иерусалиме, но был изгнан оттуда И. Христом и в настоящее время поселился в Константинополе, в храме св. Софии. Хотя еретики, говорившие это, были греки по происхождению, но такое мнение вышло, конечно, не из греческой среды. Здесь мы имеем уже второй период развития богомильскаго движения, когда оно перестало быть исключительно религиозным и приняло резкий натуральный отпечаток.

Судьба богомильства

Нужно иметь очень мрачный взгляд на жизнь, чтобы поверить, что мир есть создание злой силы. Пресвитер Козьма рисует современное ему положение Болгарии очень темными красками. «Господь попусти скорбем приходити на рабы своя! Велики беды ратныя и всех настоящих зол земли сей помысли кождо из нас...... От дружины пакость всяка и насилье от старейшин, денье работы властель земных, нищета и строенье человеческо (т. е. государственныя повинности)...... Поистине многа лесть и многа неправда прозябе на земли». Скоро все это разнообразное зло сосредоточилось около одного центра: притеснений и жестокостей византийскаго правительства, после завоевания Болгарии, сначала Цимисхием, потом Василием II Болгаробойцей. Не говоря уже об отдельных случаях, в роде ослепления тысяч болгарских пленных Василием II, вся война, по своему ходу и последствиям, должна была усилить до крайней степени ненависть болгарскаго народа к грекам,—ненависть, воспитанную десятками лет ожесточенной вражды при Симеоне(2). Еще против царя Петра Симеоновича (927—968), женатаго на византийской принцессе и расположеннаго к грекам, три раза поднималось возстание; в третий раз вождю возстания Шишману удалось основать свое особое царство из Македонии и соседних округов (963 г.). Один из сыновей этого Шишмана Самуил, покровитель богомилов, царствовал над всей Болгарией и стоял во главе сопротивления Византии. В его время в Болгарии уже не безопасно было носить греческое платье, что доказала печальная судьба одного из сыновей царя Петра, воспитаннаго в Константинополе. Сопротивление, наконец, было сломлено; Болгария, разоренная и обезлюдевшая,—тысячи болгар были, по византийскому обычаю, переселены в другия провинции империи,—подчинилась греческому императору. Болгарская церковь сохранила свою независимость; но высшия церковныя должности замещались только греками. Между тем, как видно из многих мест поучения Козьмы, народ еще во времена своей самостоятельности был нерасположен к православному духовенству,—всего вероятнее, именно потому, что в нем преобладал греческий элемент. Передать всю иерархию в руки греков значило окончательно слить богомильское и национальное движение. Между тем, «строенье человеческое», всякаго рода налоги и поборы, давали себя чувствовать болгарам во много раз больше, чем при туземных царях. Уже одно то, что натуральныя повинности были заменены денежными, было крайне тяжело для населения непромышленнаго, занимавшагося исключительно земледелием и скотоводством, притом же истощеннаго войной. По мере развития внешней политики Византии в XI—XII веках требования становились все больше и больше. Ответом на эти вымогательства со стороны болгарскаго населения были возстания, и всякий раз в них видную роль играли богомилы. Возстановление болгарскаго царства Асенями (в 1186 г.) произошло также не без их участия, и даже вполне православный царь Иоанн (или Иоанникий, Иоанниша) Асень, собиравший во время своих походов мощи из всех греческих провинций, даже он должен был покровительствовать богомилам: до того сильно было их влияние на народныя массы. Это влияние стало роковым для Болгарии: анархическая секта, не признававшая ни церкви, ни государства, могла руководить возстанием, но тотчас же должна была сделаться разлагающим элементом, как только возстание кончилось и нужно было установить прочный порядок. Болгария никогда не могла подняться до прежняго политическаго могущества власти времен царя Симеона (888—927). Религиозная распря ослабляла ее все более и более и была одною из главных причин ея быстраго падения в эпоху борьбы с османами.

Таким образом, полуторастолетнее господство Византии было, в сущности, самым благоприятным временем для богомилов. Постоянно поддерживаемая у себя на родине национальным брожением, ересь распространилась по всему Балканскому полуострову. Особенно процветала она в Боснии (где богомилы были известны под итальянским названием Patareni). Здесь в конце XIII века сам правитель страны, бан Кулин, вассал венгерскаго короля, держал сторону еретиков. Известия о боснийских патаренах идут до половины XV века, а окончательно они исчезли только в наше время: немного ранее 1867 г. последнее богомильское семейство перешло в магометанство. Через Боснию еретическия учения проникали в Италию; оттого патарены обращали на себя большое внимание пап, в том числе, Иннокентия III. Но для западной Европы гораздо важнее было другое течение, которое шло, повидимому, через Константинополь. В столице империи ересь была обнаружена императором Алексеем Комнином в 1111 году. Распространял ее здесь некто Василий, монах и врач, со своими двенадцатью учениками, которых он называл апостолами. Чтобы уличить его, Алексей прибегнул к хитрости, совсем недостойной главы государства. Именно, он притворился, что хочет сам присоединиться к секте, и пригласил к себе Василия. Тот сначала держал себя уклончиво, но под конец, успокоенный кажущейся искренностью императора и его брата Исаака, подкупленный их лестью,—они называли его достопочтенным отцом, просили научить их добродетели и т. п.,—Василий поддался и подробно изложил свое учение. Писец, помещенный так, что его не мог видеть гость, все это записал. Тогда император сбросил маску; по его знаку был открыт занавес в соседнюю залу, где тем временем собрались все высшие духовные и светские сановники Византии. Перед ними Алексей тут же, на месте, обличил еретика, который не мог отрицать своей вины, ибо все его речи были записаны. Он был приговорен к смерти и сожжен, его ученики, разысканные по некоторым, неосторожно вырвавшимся у него указаниям, были заключены в темницу и там, по большей части, умерли. При следствии обнаружилось, что сторонники ереси были и среди высшаго византийскаго общества. Как и нужно было предполагать, насильственныя меры ни к чему не привели: секта продолжала держаться в столице, и в XII веке здесь проживал глава всех европейских катаров, некий Никита, в 1167 г. приезжавший во Францию.

Переход ереси на запад

Во время крестовых походов множество западных европейцев прошло через Константинополь на восток и обратно; в городе постоянно проживало немало «франкских» купцов, а на службе греческих императоров находилось много наемников из западной Европы. Эти люди, нажив себе состояние в Византии, возвращались к себе на родину, неся, вероятно, не одне деньги, но и новые мнения и взгляды, приобретенные на востоке. Только этим способом передачи и можно объяснить, почему ересь не подвигалась постепенно с востока на запад, а сразу появилась в центральной Европе, притом одновременно в нескольких местностях: во Фландрии, в Реймсе, в Кельне, в Лангедоке. В самом учении западных дуалистов есть некоторыя черты, которыя показывают, что на пути из своей первоначальной родины оно прошло чрез более просвещенную среду, чем болгарское общество X в. Основной догмат секты, двоебожие, на Западе чище, чем у богомилов. Западные «катары» признавали два вечных, независимых друг от друга начала добра и зла, были, стало быть, сторонниками абсолютнаго дуализма. Замечательно, что в Италии преобладало болгарское учение: очевидно, сюда ересь зашла непосредственно с Балканскаго полуострова, через Далмацию, а в центральную Европу каким-нибудь другим путем. Вообще, в западном учении логика преобладает над фантазией и сказочнаго элемента, меньше: очень вероятно, что тут на богомильскую догматику повлияла философия, в то время довольно высоко стоявшая в Византии,—особенно много там занимались логикой. На соборе в St. Felix de Caraman (в южной Франции, близ Тулузы) много раз упомянутый «папа» Никита отстаивал абсолютный дуализм, который ему казался истинным преданием дуалистической церкви; но он должен был согласиться, что этого учения не знают в Болгарии; следовательно, «истинное предание» было константинопольской особенностью.

На той дороге, по которой ересь шла из Константинополя, она не могла встретить сильнаго сопротивления. Дорога вела через торговые города северной Италии и южной Франции,—обе местности скоро были наводнены еретиками. Благодаря развитию торговли и промышленности, здесь на первое место выдвинулись светские, хозяйственно-политические интересы; эти интересы заставляли иногда города становиться на сторону папы, например, во время борьбы пап с Гогенштауфенами: но в общем, они должны были охлаждать религиозное усердие; громадная для средневековаго человека пропасть между правоверным и еретиком понемногу сглаживалась: состояние, принадлежность к известной партии, политическия способности больше принимались в расчет, чем религиозныя убеждения. Отсюда замечательное равнодушие городских капитулов к еретикам: французские сектанты смотрели на ломбардские города, как на верное убежище, куда всегда можно переселиться в случае нужды, и после введения доминиканской инквизиции в Лангедоке, массы катаров нашли спасение в северной Италии. Но и в южной Франции преследование велось не туземными властями, а пришедшими с севера Франции крестоносцами: среди местной знати светское направление было едва ли не сильнее, чем среди ломбардских купцов. Провансальская культура выросла на развалинах античной цивилизации, и уже поэтому не заключала в себе ничего церковнаго. Насмешки над ревностными католиками, путешествовавшими на богомолье в Рим, над romipetes, были любимой темой сатирической поэзии трубадуров. Постоянныя столкновения с церковью из-за феодальных прав,—неизбежное следствие церковнаго землевладения, поддерживали такое настроение: обвинения баронов в захвате церковных земель почти неизменно сопровождаются обвинением в покровительстве еретикам.

Города и замки были очагами сектантскаго движения: большое участие, какое принимали в нем ремесленники, засвидетельствовано одним из французских названий секты (tisserands или texerands—ткачи); рыцарские замки играют в его истории самую видную роль: Монвимер (в Шампани), Монтефорте (близ Турина), Монсегюр (в Лангедоке). Отсюда ересь распространилась среди окрестнаго сельскаго населения, где и держалась всего упорнее: глухия горныя деревушки южной Франции, хижины лесных сторожей и пастухов, уединенныя фермы, были последними прибежищами сектантов, когда и города и замки уже уступили римской церкви.

Благоприятные условия для распространения ереси

Главная причина быстраго успеха ереси была в то же время и самой слабой ея стороной: катары, метко и безпощадно критикуя действительное состояние церкви, не только не оспаривали мировоззрения, на котором церковь держалась, но проводили его еще последовательнее самого католицизма. Из того, что мир создан злым духом, вытекало такое полное отрицание всего мирского, до котораго далеко было католическим монахам. Церковные проповедники говорили, что мир лежит во зле,—и народ видел всюду подтверждение этого. Общественный строй средневековой Европы страшной тяжестью ложился на низшие классы. Постоянныя войны мелких феодальных владельцев дороже всего обходились их вилланам, которые покрывали все издержки этих войн и в заключение бывали ограблены или той или другой стороной. Страшная грязь и нечистота, всегдашнее последствие бедности населения, были источником всевозможных заразных болезней. Эпидемия всегда производит сильное впечатление на умы, даже в наши дни, когда известны более или менее ея причины и знают, как от нея себя предохранить: 800 лет назад причины были совершенно таинственны, опустошения в десять раз громаднее, и паника, повальный страх, стало быть, несравненно сильнее. Вдобавок, преобладание земледельческой культуры и слабое развитие путей сообщения между отдельными странами ставили жизнь и смерть сотен тысяч людей в зависимость от урожая, т. е. от погоды, от таких случайностей, которыя и в наше время довольно таинственны. Словом, зла было в жизни столько, что средневековый человек был склонен верить, когда ему говорили, что дьявол принимает большое участие в делах этого мира. Это убеждение пережило даже средние века: вера в колдовство и преследование людей, «знающихся с нечистой силой», были бичом еще реформационной эпохи (XIV—XVII вв.). Почва для дуализма была готова; если прибавить к этому ту необыкновенную ловкость и беззастенчивость, с какими еретики приспособляли к своим мнениям тексты Писания, мало знакомаго средневековому католику, то мы поймем, что учение катаров должно было легко найти доступ в умы населения, особенно там, где правительственная власть этому не мешала. Труднее было завоевать нравственное влияние: здесь требовался аскетизм еще более строгий, чем в господствующей церкви. Еретические проповедники сумели удовлетворить этому требованию: они были, в самом деле, образцом «чистой» жизни, по понятиям средних веков. Но для этого им пришлось дать такое устройство своей секте, которое чрезвычайно затруднило ея развитие и, в конц концов, отдало ее на жертву католической церкви.

Совершенные и верующие

Мы уже видели, что богомилы (а еще более патарены в Боснии) допускали «прельщаемых ими людей» работать, т. е. входить в общение с грешным миром, чтобы дать возможность вести вполне созерцательную жизнь немногим избранным. Эта система была доведена до полнаго совершенства западными дуалистами. Требуя от «истинных христиан» высокаго личнаго совершенства, катары ограничили их число небольшим кружком лиц, которыми и держалась вся секта. Они так и назывались «совершенными» (perfecti) и одни они действовали, спасали души: под ними стояла пассивная масса просто «верующих» (credentes), которые могли спастись только получив от совершенных «утешение», consolamentum, после чего они сами становились «совершенными». Казалось бы, судя по строгим нравственным требованиям, какия предъявлялись к «совершенному» катару, «утешение» должно было быть наградой чрезвычайно добродетельной жизни, или очень глубокой веры: на деле не требовалось ни того, ни другого. В вопросе о consolamentum со всей ясностью выступает крайняя узкость дуалистической точки зрения, принижавшей земную, телесную сторону человека без всякой выгоды для его нравственной стороны. Катары безусловно отрицали свободу воли, а следовательно, и покаяние. «В нашей вере всякий может спастись», говорили они. Для этого нужно было не сокрушение о своих прежних грехах, а чисто механическое действие, которому сами катары не придавали никакого нравственнаго значения. Все наши грехи—неизбежныя последствия одного, первороднаго греха, который, в сущности, сводился к тому, что ангелы допустили сатану при помощи хитрости увлечь на землю их души; но всякий ангел состоял из двух частей: духа (πνευμα гностиков) и собственно души (ψυχη гностиков); первый принадлежит к высшему мировому порядку, поэтому совершенен и недоступен греху: он остался на небе, оплакивая падение своей души; одна лишь последняя пала и соединилась с земным телом. Когда человек вступал в число «совершенных», его дух, оставшийся на небе, опять соединялся с душей, а когда последняя освобождалась от уз тела, дух увлекал ее с собою на небо. Выходило, следовательно, что люди, не получившие «утешения», не были виноваты в своих грехах, а получив его становились безгрешными. Никакой внутренней перемены при этом не требовалось: чтобы сделать человека безгрешным, нужно было одно условие,—участие тоже безгрешнаго лица, т. е. «совершеннаго», который один мог помочь душе соединиться с духом. Спасение души обусловливалось не нравственными достоинствами человека, а просто внешним, случайным обстоятельством,—присутствием или отсутствием при умирающем «утешеннаго» катара. Когда граф Раймонд VI тулузский, тяжко заболел в одном местечке, где не было «совершенных», он приказал немедленно отвезти себя в Тулузу, хотя в его положении это было очень опасно. Кто-то спросил его, для чего он так рискует своей жизнью: «я рисковал бы потерять жизнь вечную», ответил граф, «если бы умер без «утешения». В самом деле, для человека, не подвергшагося этому обряду, оставалась одна надежда—получить впоследствии consolamentum в другом теле, куда перейдет его душа: прожитая им жизнь была для него потеряна.

Последствия «утешения»

Повидимому, у верующих было простое средство предохранить себя от такого несчастия—принять утешение заблаговременно, не дожидаясь предсмертной болезни. Самый обряд был крайне несложен и не мог представить никаких затруднений. Сущность его сводилась к тому, что посвящаемому клали на голову евангелие от Иоанна,—особенно чтимаго еретиками апостола,—и читали первую главу: «В начале бе Слово»; затем совершающий обряд perfectus давал новому собрату «поцелуй мира». Посвящаемый при этом давал обет не есть никакой животной пищи, кроме рыбы, не лгать и не клясться, не убивать никакого живого существа, не позволять себе чувственных удовольствий, не идти одному, если он может иметь спутника его веры, не есть неосвященной пищи,—для этого «совершенные» и ходили всегда вдвоем, при чем один освящал пищу другого. Но главное, ни в каком случае не отрекаться от своей веры, «из страха воды, огня или какого другого вида смерти». Только последняя часть обета могла представить значительное затруднение, но при одушевлении, господствовавшем среди сектантов, нашлось бы много охотников принять на себя подобное обязательство. Между тем, тогда как монахов были десятки тысяч, в эпоху наибольшаго развития ереси, в XIII веке во всей Европе «совершенных» насчитывали не более 4000 челов5к. Объясняется это не недостатком охотников, а тем, что consolamentum давалось крайне скупо и почти исключительно умирающим, при последнем издыхании. Это было неизбежным последствием того взгляда на таинство,—consolamentum, собственно, заменяло христианское крещение,—который объяснен выше. Человек, соединившийся с своим духом, не мог грешить; если он нарушал хотя в чем-нибудь свой обет, это служило доказательством, что духа в нем нет: а так как соединение души с духом обусловливалось не качествами получающаго, а «совершенством» дающаго consolamentum, следовательно, дающий утешение был несовершенен. Ничтожный проступок «утешеннаго» разрушал всю репутацию давшаго ему утешение, лишал значения все совершенныя последним consolamenta, осуждал на странствование по другим телам души тех, кого он утешит на смертном одре, а других заставлял вновь искать «утешителя». Поэтому только люди испытанной твердости характера и притом нужные для секты по своим дарованиям или высокому общественному положению допускались к consolamentum при обыкновенных условиях; простым людям оно давалась лишь на смертном одре, причем, во избежание будущих затруднений, еретические проповедники поощряли обычай, напоминающий мрачную практику некоторых русских сектантов. Обычай этот назывался endura. Так как больной мог выздороветь, потом нагрешить и скомпрометтировать своего «утешителя», то устроивали так, что он не выздоравливал, и для этого не давали ему есть. Случалось, что и здоровые, из религиознаго усердия, налагали на себя enduram и умирали голодною смертью; особенно часто были такие случаи в тюрьмах инквизиции, где нельзя было достать освященной пищи. Здесь очень отчетливо выразился характерный для катаров взгляд на грех: нравственная сторона отступала на второй план, на первом—было нарушение формальнаго предписания. Иначе и быть не могло, конечно, при отрицании свободы воли: для людей, признающих нравственную ответственность, есть огромное различие между убийством и простым несоблюдением обрядности, но для катаров оно было несущественно; всякое нарушение закона свидетельствовало, что consolamentum не удалось, что дух не соединился с душой, и что необходимо новое «утешение», иначе—спасения нет. Для секты строгое проведение этого основного принципа было выгодно в том отношении, что помогало поддерживать ту железную дисциплину среди адептов, которая впоследствии изумляла самих инквизиторов. Отказаться от исповедания своей веры, солгать для спасения своей земной жизни, т. е. нарушить последний пункт обета, который давал посвящаемый, было невозможно: это значило навеки погубить свою душу, и никакое раскаяние не спасло бы ея; прежнее consolamentum утратило бы свою силу, а новаго катары такому отступнику никогда не дали бы. Оттого только немногие «совершенные», искренно уверовавшие в превосходство католичества, отказывались от своей религии. Западные катары в этом случае выгодно отличаются от своих восточных единомышленников, которые не отказывались и солгать, чтобы избежать преследования. Во время перваго крестоваго похода против лангедокских еретиков был такой случай. При взятии одного замка папский легат обещал пощадить жизнь тем из катаров, которые согласятся отречься от своей ереси. Один из вождей крестоноснаго ополчения был очень этим недоволен. «Что же это такое», говорил он, «мы пришли сюда истреблять еретиков, а их отпускают на волю».—«Не безпокойся» ответил ему легат, «могу уверить тебя, что никто не отречется». Действительно, из сотни слишком «совершенных» находившихся в замке, ни один не согласился перейти в католичество, и все были сожжены.

Громадна была власть, которую «утешение» давало «совершенным» над «верующими». Только perfectus мог спасти душу «верующаго»; обыкновенно сектанты, не желавшие подвергаться всем тяжелым обрядностям, опутывавшим жизнь «совершеннаго», заключали с руководителями общины особаго рода условие (la convenenza): им разрешалось жить, как они хотят, не стесняясь никакими особыми нравственными требованиями, перед смертью же им давалось consolamentum, которое спасало всякаго, как бы грешен он ни был. Очевидно, что «верующий», заключивший такое условие, был душою и телом в руках «совершенных»‚ которые могли лишить его царства небеснаго, может быть, навсегда. Отсюда необыкновенное почтение «верующих» к посвященным катарам: при встрече с ними обязательно было стать на колени и три раза произнести «benedicite»; не исполнившие этого обряда подвергались суровому наказанию. Нужно, впрочем, заметить, что почтение относилось не к личности катара, а к духу, обитавшему в нем.

Учение о consolamentum со всеми его последствиями неразрывно связывало существование секты в какой-либо местности с присутствием в этой местности «совершенных», которые одни могли исполнять главный обряд; здесь была слабая сторона всей организации, и в эту сторону направила свои удары католическая церковь. Борьба с ересью свелась, в конце концов, к истреблению «совершенных»; с исчезновением их исчезла и секта; некому было совершать consolamentum, и «верующим» не оставалось никакого выхода, кроме присоединения к католической церкви. Спасти душу собственными усилиями они все равно не могли, и принадлежать к секте для них больше не имело смысла. Теория катаров, что действительность таинства зависит от личных свойств совершающаго его, дала им вначале могущественное орудие против католической церкви; из негодности ея представителей они вывели заключение, что вся ея деятельность не имеет смысла и что, стало быть, нельзя считать ее продолжением истинной, апостольской церкви. Катары с гордостью могли сказать, что их вожди не таковы, как римские прелаты, но зато им трудно было поддерживать непрерывность своей иерархии. «Совершенные» настолько выделялись своими безчисленными обрядностями, цель которых была предохранить их от осквернения, что инквизиции не трудно было их открыть при сколько-нибудь внимательном надзоре. С постепенным ростом преследования, «совершенных» становится все меньше и меньше. В 1250 г. их было еще 4000 чел.(3), пятьдесят лет спустя, в южной Франции они были уже редкостью. К половине XIV века относятся последние процессы против них в Лангедоке, и в то же время прекращаются все известия о ереси.

Альбигойство

Нужно, однако, сказать в защиту католической церкви, что она не сразу пришла к такому варварскому средству подавления ереси, и что оно все же было менее жестоко, чем некоторыя другия средства, допускавшияся нравами той эпохи. Постепенную смену этих средств хорошо можно видеть на одном из эпизодов борьбы церкви с ересями, охватившими Европу, на истории так называемой «альбигойской» ереси. Альби, один из городов Лангедока, был почти сплошь заселен катарами; здесь жил их епископ, стоявший во главе одной из епархий, на которыя распадалась еретическая церковь южной Франции; центрами трех других были Тулуза, Каркассонна и Val d’Aran. Епархии имели совершенно правильное и очень своеобразное устройство. Епископу помогали два его «сына»,—«старший» и «младший», которые жили во второстепенных городах епархии. Хозяйственными делами церкви управляли диаконы и диакониссы: по примеру древне-христианской церкви, эта должность у катаров была доступна лицам обоего пола. Отсутствие диаконисс у католиков служило в глазах еретиков одним из признаков того, что католическая церковь происходит не от апостольской. Сектанты действовали в Лангедоке совершенно открыто: произносили публичныя проповеди, имели особыя кладбища (постройка церквей противоречила их воззрениям), держали даже один раз нечто в роде вселенскаго собора (в 1167 г. в S. Felix de Caraman), где присутствовал их константинопольский глава. Местное католическое духовенство, невежественное, опутанное мирскими заботами, находившееся, по большей части, во враждебных отношениях к местному дворянству, не могло соперничать с еретиками. По его просьбе, папа отправил туда своего легата, который пригласил с собою самаго знаменитаго проповедника и одного из самых популярных людей того времени—(это было в 1145 году) Бернарда Клервальскаго. Бернард произнес несколько одушевленных проповедей, которыя, по словам его биографа, произвели большое впечатление на слушателей, и даже будто бы совершил несколько чудес. Но, несмотря на все это, еретики обнаружили «упорство и закоснелость»; св. Бернард не смутился этим, явился в их главное гнездо, местечко Verfeuil близ Тулузы, и начал здесь обличать ересь. Послушать знаменитаго проповедника в церковь собралось много народа, в том числе, все окрестные бароны с их семьями. Но как только они услыхали, о чем идет речь, тотчас один за другим стали уходить из церкви, а за ними стал выходить и простой народ, оставив проповедника одного. Бернард последовал за ними на улицу, продолжая свои обличения; но тут еретики подняли такой шум, что нельзя было разслышать ни одного слова; клервальскому аббату ничего больше не осталось делать, как проклясть нечестивцев и отрясти прах от ног своих. Повидимому, его проповедь не оставила в Лангедоке никакого следа, и через 20 лет католическая церковь подверглась еще большему унижению. В 1165 г. католические епископы страны должны были, по настоянию местной знати, согласиться на публичное собеседование с еретиками, т. е. как бы признать их воюющей стороной. Сначала они хотели сохранить некоторое достоинство и произвести нечто в роде допроса, но катары требовали диспута, и епископы должны были подчиниться. Выбрана была комиссия судей, поровну из правоверных и еретиков, что было новым унижением. Катары очень хорошо понимали, что сочувствие светских зрителей на их стороне, и широко воспользовались выгодами своего положения. Они объявили, между прочим, что прелаты, не соответствующие идеалу епископа, начертанному апостолом Павлом (1 Тимоф., гл. III),—очень прозрачный намек на их оппонентов,—суть волки, расхитители стада Христова, соблазнители «малых сих», лицемеры, ищут только мирских почестей, приветствий на улицах и первых мест на праздниках сильных мира сего, носят дорогия одежды и золотые перстни с драгоценными каменьями,—словом, поступают совершенно противно тому, чему учил Христос. Католики не нашлись ничего возразить на это, и только торжественно провозглашали своих противников еретиками, что, впрочем, не имело никаких последствий, и «совершенные», участвовавшие в диспуте, безпрепятственно ушли домой, сопровождаемые ликующей толпой своих сторонников. Полнаго торжества достигли катары, когда тулузское графство перешло к Раймунду VI (1194 г.), который сам, по всей вероятности, принадлежал к их секте, хотя гласно всегда отрицал это. Говорили, что однажды, когда он ожидал нескольких лиц, а те долго не приходили, он воскликнул: «Вот и видно, что этот мир сотворен злым духом: никогда в нем ничего не случится во-время». Другой раз, играя с своим капелланом в шахматы, граф спросил его: «не думаете ли вы, что Бог Моисея, в котораго вы веруете, поможет вам в этой игре? Я не желал бы получить помощь от этого Бога». Но это, конечно, шутки; гораздо больше значения имеет случай, разсказанный нами выше, когда Раймонд совершил очень трудное, при состоянии его здоровья, путешествие, чтобы не умереть без consolamentum. «Я знаю», сказал он однажды, «что я когда-нибудь потеряю мою землю из-за этих «добрых людей» (le bons hommes, т. е. катаров). Ну что же! потерю моей земли, даже моей головы,—я все готов за них перенести».

Слова Раймунда оказались пророческими: скоро над его головой разразилась гроза, которая заставила его покинуть свою землю и вести жизнь изгнанника. В его владениях дела приняли такой оборот, что нельзя было сказать, какая церковь господствует, католическая или катарская. Такое положение самаго крупнаго государства южной Франции не могло не встревожить Рима; как раз в это время (1198) папский престол занял Иннокентий III; для католическаго принципа нельзя было найти лучшаго олицетворения: в первый раз после Григория VII идея папскаго всемогущества, казалось, готова была перейти в действительность; ересь должна была победить церковь или исчезнуть: компромисса с Иннокентием быть не могло.

Борьба католиков против ереси

В первое время политика новаго первосвященника была продолжением прежняго: опять появились в Лангедоке монахи-проповедники, и попрежнему не имели успеха. «Но уже самый выбор монашескаго ордена был угрозой», говорит один новейший историк(4): поручение было возложено на цистерцианцев, обычных проповедников крестоваго похода. И обязанности этих монахов не ограничивались проповедью: с помощью местных епископов, они должны были отыскивать еретиков, отлучать их от церкви, и «употреблять против них самыя суровыя меры, если они не покинут страны после отлучения». На епископов обязанность эта была возложена еще раньше Веронским собором 1184 г., но они мало внушали доверия папской власти. В 1203 г. явились в Лангедоке легаты Иннокентия III, Петр Кастельно и немного спустя Арнольд Амальрик (Arnaud Amori), аббат цистерцианскаго ордена; они начали с того, что отрешили епископов, особенно вредных для католической церкви по своей бездеятельности или порочной жизни. Затем, они принялись за прежния средства, проповеди и отлучения, но ничего не могли добиться, потому что светская власть, хотя и не открыто, была на стороне их противников. Раймонд не мешал легатам делать свое дело, но и не помогал им; гласно обещал ловить и преследовать еретиков, но не мог будто бы найти ни одного,—в стране, где их были сотни тысяч. Католические проповедники стали, наконец, подражать своим врагам: подобно «совершенным», босые и в бедном платье, без всякой свиты, ходили они из города в город, обличая еретиков и распространяя истинную веру; среди них особенно отличались испанцы Диэго д’Азебез, епископ Осмы, которому первому пришла эта мысль, и особенно его помощник Доминик, впоследствии знаменитый основатель ордена доминиканцев. Результат был тот, что над ними перестали смеяться, но обращались в католичество все-таки очень немногие. Легаты приходили в отчаяние; это пассивное сопротивление до того раздражало их, что они лучше предпочли бы открытую борьбу, которая могла бы доставить им мученический венец. Петр Кастельно не раз выражал это: «Я знаю, говорил он, что дело Христа не преуспеет в этой стране до тех пор, пока один из нас не пострадает за веру. Дай Бог, чтобы я был первой жертвой!» Не трудно понять, какими глазами люди подобнаго закала смотрели на вялое равнодушие лангедокских католиков. Все их раздражение сосредоточивалось на одной личности, на тулузском графе, упорно не желавшем исполнить обязанности католическаго государя. Наконец, Петр Кастельно вышел из терпения и отлучил его от церкви. Раймунд дал тогда клятву не оставить ни единаго еретика в своих владениях, но, разумеется, не мог ея исполнить, ибо в таком случае он остался бы без подданных. Фанатическому легату не было до этого дела: при первой же встрече он осыпал Раймунда жестокими укоризнами и вновь отлучил его; граф не сдержался, и с его языка сорвалось несколько неосторожных угроз. К его несчастию, один из его приближенных понял их слишком буквально: повторилась история Фомы Бекета. На другое утро Петр Кастельно был убит (15 января 1208 г.); эта катастрофа решила судьбу Лангедока.

Крестовый поход против альбигойцев

Иннокентий III давно уже был раздражен поведением южно-французских сеньёров; легаты, чтобы оправдать свою неудачу, не жалели черных красок в своих донесениях. Мысль о крестовом походе против ослушников церкви не раз уже приходила ему в голову, но он не решался первый употребить насилие. Убийство его легата разрешило его сомнение: еретики сами подняли меч и должны были от меча погибнуть. 10 марта того же 1208 года появилось необыкновенное воззвание, своим бурным тоном ясно свидетельствовавшее, до чего был раздражен римский первосвященник. «Нельзя быть верным тому, кто не верен Богу», писал папа. «Объявляем посему свободными от своих обязательств всех, кто связан с графом тулузским феодальною присягою, узами родства, союза или какими другими, и разрешаем всякому католику, не нарушая прав сюзерена (французскаго короля) преследовать личность сказаннаго графа, занимать его земли и владеть ими.—Возстаньте, воины Христовы! Истребляйте нечестие всеми средствами, которыя откроет вам Бог! Далеко простирайте ваши руки и бейтесь бодро с распространителями ереси; поступайте с ними хуже, чем с сарацинами, потому что они сами хуже их. Что касается графа Раймонда..., выгоните его и его сторонников из их замков, отнимите у них земли для того, чтобы правоверные католики могли занять владения еретиков». Всем участникам этого благочестиваго похода было обещано отпущение грехов; а чтобы подействовать на них всеми средствами, мирскими и духовными, они получили разрешения не платить процентов по долгам во все время похода. И до того велико было в то время влияние церкви, что ни один человек не усомнился в справедливости этого манифеста, которым церковная власть упраздняла основные политические и гражданские законы, право собственности и феодальную верность, и из Рима ограничивала права совсем не подвластных Риму в политическом отношении французских заимодавцев. Тысячи рыцарей вооружились в защиту истинной веры: всякому было приятно заслужить вечное спасение тут же, у себя дома, не ходя за море,—не менее приятна была возможность не платить долгов. Еще больше было всякаго сброда, крестьян, бежавших от своих господ, ремесленников без работы и просто разбойников, надеявшихся поживиться в богатых провинциях юга. Во главе этого пестраго ополчения шел самый послушный из воинов церкви, отказавшийся не задолго перед тем от похода на богатую Византию, чтобы не преступить папскаго приказания,—Симон де-Монфор: в нем Иннокентий III нашел достойнаго исполнителя своих приказов, может быть, даже более ревностнаго, чем он сам желал. Из северной Франции, которая поставила большую часть армии, через Монпелье ополчение двинулось на владения Раймунда. Граф испугался приближавшейся бури и имел малодушие подчиниться требованиям легата, отдав в залог добросовестнаго исполнения их 7 своих лучших замков. Он надеялся спасти этим свои владения от разгрома и жестоко ошибся: легат просто обманул его, чтобы, обезпечив себя со стороны Тулузы, вернее покончить с другим еретическим сеньёром в Лангедоке—Раймундом Рожером, виконтом Безье и Каркассоны. В средине лета 1209 года войска Монфора подступили к Безье, где искало убежища все окрестное население; папский легат (все тот же Арнольд Амальрик) потребовал сдачи города и выдачи еретиков; жители отказались. Тогда, начались военныя действия. Гарнизон сделал вылазку, но очень неудачно: толпы arlots—пеших волонтеров, набранных из подонков населения, ворвались в город вслед за отступавшими жителями Безье и начали без разбору бить всех, кто попадался под руку; более осторожные спрашивали легата, как им отличить еретиков от правоверных. «Бейте их всех», ответил Арнольд: «Господь узнает своих!» Перебили даже тех, кто искал спасения в католических церквах; всего погибло до 60,000 человек. «Не осталось ни одного живого существа», говорит современный хроникер. После того, город ограбили и подожгли со всех концов. К чести северно-французскаго рыцарства нужно сказать, что оно не успело принять участия в резне: arlots все покончили раньше, чем подоспело рыцарское ополчение. Но это была случайность: сам Симон де Монфор, где ему приходилось действовать, нисколько не уступал легату. В Кастре к нему привели двух еретиков: одного—«совершеннаго», другого—«верующаго». Первый был непоколебим, второй изъявил готовность принять католицизм. Монфор велел сжечь обоих; «если он лжет,» сказал он, «это ему послужит наказанием за обман; а если говорит правду, то он искупить этою казнью свой прежний грех». Если это можно еще объяснить фанатизмом, то систематическое ограбление страны не допускает даже и этого объяснения. Тут была совершенно правильная организация: все награбленное отправлялось к банкиру крестоносцев, одному богатому кагорскому торговцу, который заключил с Монфором особаго рода условие: он дал на военныя издержки известную сумму денег, а крестоносцы уступили ему за это все вещественные плоды своей экспедиции. Тут уже не при чем было религиозное усердие: мирские интересы, возбужденные самим папою, брали верх над церковными и кончили тем, что подавили их совершенно.

Поражение еретиков

Покончив с Безье, крестоносцы взяли, после продолжительной осады Каркассону и захватили в плен Раймунда Рожера. Тогда легат обнаружил истинныя свои намерения. Графу тулузскому был предъявлен целый ряд условий; кроме обычных,—истребления еретиков, покровительства католической церкви и т. п. здесь были еще такия: граф сроет все крепости и замки в своей стране; он будет продовольствовать даром Монфора и его людей, пока они будут находиться в его владениях (Лангедоке); он обложит все население тулузскаго графства особою высокою податью в пользу церкви; затем сам он покинет страну и отправится воевать с неверными и не вернется, пока не получит особаго разрешения от легата. Это значило сдаться на волю крестоносцев. Раймунд не был еще доведен до такой крайности; он решился сопротивляться. В Тулузе знали об участи безьерских католиков, и поведение Арнольда Амальрика принесло достойные плоды. Католическая партия, сначала было вооружившаяся на защиту своего епископа, узнав о движении крестоносцев на Тулузу, соединилась с катарами: движение из религиознаго стало национальным; стояли уже не еретики против католиков, а южные французы против северных. Все это значительно замедлило успехи Монфора, тем более, что Раймунд нашел себе сильнаго союзника, в лице короля Петра Арагонскаго. Арагония в культурном, отчасти и в национальном отношении, представляла одно целое с южной Францией; язык Лангедока хорошо понимали по ту сторону Пиренеев, и лучший южно-французский разсказ об альбигойских войнах принадлежит испанцу—Гвилельму тудельскому. Победа Монфора означала подчинение Тулузы французскому королю; вместо слабаго Раймунда, королю Петру пришлось бы иметь дело с воинственным вассалом Филиппа-Августа. Оттого, несмотря на свои католическия убеждения, арагонский король не отказал в помощи еретикам, когда граф тулузский признал его своим сюзереном. Но эта помощь только отсрочивала развязку: в битве при Мюре союзники были наголову разбиты Монфором, и сам король Петр убит (12 сент. 1213 г.). Дело Арагонии было проиграно навсегда в южной Франции; Тулуза была занята крестоносцами, и Раймунд с своим сыном (впоследствии Раймунд VII) должны были отправиться в изгнание. Для них оставалась еще надежда: в 1215 г. должен был открыться собор (в Латеранской базилике в Риме), где должно было разбираться и их дело. На собор явились, с одной стороны, легаты с представителем Монфора, его братом, с другой—южно-французские бароны, лишенные своих владений. Стороны спорили долго и горячо; бароны отстаивали свои права и обвиняли Арнольда в безполезных и ничем не вызванных жестокостях, Арнольд и тулузский епископ обвиняли их в преследовании католической церкви. Папа, повидимому, сочувствовал обиженным лангедокцам, но, в конце концов, церковные интересы взяли верх. Раймунду и его вассалам не были возвращены их владения; их обещались вернуть его сыну, «если он будет того достоин». В то же время был издан ряд суровых постановлений против еретиков. Принцип преследования был безусловно одобрен собором. «Еретики, осужденные церковью,—говорилось здесь,—будут выданы светской власти для того, чтобы подвергнуться соответствующему наказанию; имущества светских лиц будут конфискованы, а духовных—отданы их церквам. Подозреваемые в ереси, если они не представят приличных оправданий, будут подвергнуты отлучению, и если они пробудут под отлучением год (т. е. не оправдаются в течение года), будут осуждены, как еретики. Светский сеньёр, который, после достаточных увещаний, не постарается очистить свою землю от еретиков, будет отлучен поместным собором, и если он не исправится в течение года, папа объявит его вассалов свободными от присяги, а его землю—открытой для всякаго католика, который пожелает ее занять. «Верующие», покровители или укрыватели еретиков будут отлучены, объявлены лишенными гражданских прав, исключенными от всех должностей, неспособными наследовать, делать завещания, быть свидетелями и пр. Всякий, кто вступит в сношения с отлученными от церкви, будет сам отлучен.—Всякий, кто присвоит себе право проповедовать, не имея на то особаго дозволения, будет отлучен.—Каждый епископ, по крайней мере, раз в год, обязан посетить те части своей епархии, где, по слухам, укрываются еретики; он должен выбрать трех местных жителей, пользующихся доброю славою, и привести их к присяге, что они будут ему доносить о еретиках, людях, устраивающих тайныя совещания или ведущих образ жизни, отличный от большинства католическаго населения». Сверх того, всякий католик обязывался исповедоваться у своего приходскаго священника, по крайней мере, раз в год, и причащаться, по крайней мере, на Пасхе; не исполняющие этого требования лишаются церковнаго погребения. Эта обязательная исповедь для всех впоследствии, как увидим, была дополнена принудительною исповедью для особенно подозрительных, в чем, собственно, и заключалась обязанность инквизиции.

Конец крестоваго похода

Но, прежде чем католическая церковь пришла к этому радикальному средству искоренения ереси, она должна была убедиться в полной безплодности своего прежняго средства, крестоваго похода. Именно то, чем Иннокентий думал обезпечить торжество правоверия,—замена сомнительных в отношении правоверия местных сеньёров рыцарями из северной Франции,—это средство испортило все дело. Новые землевладельцы унаследовали от прежних все поземельные споры и, как и прежде, недолго ужилось в мире с соседними епископами.

Теперь дело приняло еще более соблазнительный вид. Достаточно одного примера. Арнольд Амальрик занял город Нарбонну, и принял титул герцога нарбонскаго, видимо, намереваясь основать нечто в роде духовнаго княжества. По старому феодальному праву, Нарбонна зависела от тулузскаго графства, теперь принадлежавшаго Монфору. Узнав о поступке легата, Монфор с отрядом войска отправился туда и выгнал Амальрика, который немедленно отлучил вождя крестоноснаго воинства от церкви. Но, не говоря уже об отдельных случаях, преследование еретиков вообще стало невыгодно для крестоносцев, потому что оно разоряло земли, ставшия их собственностью. К тому же, им и некогда было заниматься еретиками. Большая часть армии состояла из рыцарей, выступивших в поход, по средневековому обычаю, на сорок дней; по истечении этого срока, и уже во всяком случае на зиму, они возвращались домой. У Монфора оставалось всего нисколько тысяч человек, с которыми он едва мог удержаться против окружившаго его отовсюду неприятеля. Религиозный вопрос отступил совсем на задний план; главное дело заключалось для Монфора и его товарищей в том, чтобы удержать завоеванныя земли, а для населения Лангедока, без различия исповедания,—в том, чтобы выгнать неприятеля. Когда сын стараго тулузскаго графа высадился в Марсели, то весь католический Прованс встал на его защиту против крестоносцев. Монфор должен был оставить Тулузу и уже не мог снова завладеть ею; девять лет безуспешной борьбы надломили даже его железную энергию: приближенные не раз слышали, как он молил себе у Бога смерти. Во время второй осады столицы Лангедока его желание исполнилось. Как последнее средство пробить брешь в городской стене, решено было употребить особаго рода подвижную башню (la bate) из толстых брусьев, обитых железом, в нижнем этаже которой был поставлен таран. В то утро, когда машина должна была начать действовать, осажденные сделали храбрую вылазку и едва не отняли башню у крестоносцев. Вестник прискакал к Монфору, который слушал обедню. Несмотря на важность дела, граф не захотел оставить для него церковь. Через минуту явился другой вестник, крича: «спешите, спешите, государь! Ваши люди едва могут держаться»!—«Я не уйду,» ответил Монфор, «пока не увижу моего Господа». Когда священник совершил таинство, Монфор стал на колени и громко воскликнул: «Ныне ты отпускаешь, Господи, раба Твоего по слову Твоему». Потом он сел на коня и повел свои войска в бой. Тулузцы были отбиты от башни, но засели во рву, под прикрытием града стрел и камней, сыпавшихся на крестоносцев со стен. Одна из стрел поразила брата Монфора Гюи. Симон сошел с коня и подошел к раненому: «Брат, верно, Бог прогневался на нас», сказал он. В это время камень, пущенный из камнемета, попал ему в голову, и он упал мертвый (25 июня 1218). «Когда из города увидали, что граф Симон убит, там так обрадовались, что никогда не было видано такой радости», говорит один современник. «Колокола звонили по-праздничному, весь город был наполнен звуками рогов, труб, тамбуринов, флейт и радостными криками всех жителей. Все, от мала до велика, бросились к подвижной башне и подожгли ее так, что уже нельзя было потушить; потом побежали в церковь благодарить Бога за то, что он избавил их от графа». Радовались, стало быть, главным образом, католики, потому что катары, конечно, не ходили в церковь.

Симон Монфор был единственной крупною личностью среди крестоносцев; начатое им дело умерло вместе с ним. Его сын Амори должен был ограничиться оборонительными действиями и держался только благодаря помощи французскаго короля. Война тянулась еще около 10 лет и окончилась договором в Мо (1229 г.), который больше всего был выгоден для Франции. Большая часть графств Лангедока прямо отошла к королю; присоединение остальной части было подготовлено браком дочери Раймунда VII с Альфонсом французским, третьим сыном Людовика VIII. Южно-французским баронам были возвращены их владения, кроме некоторых, оставшихся за родственниками Монфора. Но за то преследование еретиков было обезпечено введением в Лангедоке доминиканской инквизиции.

Происхождение инквизиции

Инквизицией, как показывает самое слово, называлось, собственно, «разыскание» еретиков, или, как выражалась церковь, «еретической неправды», haereticae pravitatis. С точки зрения самой церкви, разыскание и преследование были два различныя действия; но, в сущности, второе было неизбежным последствием перваго. Раз еретик был отыскан и изобличен, светская власть обязана была подвергнуть его наказанию. Инквизиционный процесс состоял из двух частей: судебнаго следствия и приговора; суда, в нашем смысле этого слова, не было. Следователь, непременно духовное лицо, установлял факт преступления и передавал обвиняемаго в руки светской власти, обыкновенно с увещанием обходиться с последним возможно кротко, без пролития крови. Но светская власть очень хорошо понимала, что это значит, и наказывала еретика «без пролития крови», т. е. сжигала его живым.

Такая жестокая казнь, в наши дни не существующая ни в одном культурном государстве, притом казнь за ошибку, за увлечение, кажется гуманным людям нашего времени чем-то чудовищным. Инквизиция, в глазах огромнаго большинства,—главный грех средневековаго католицизма, лучшее доказательство того. как пагубно было господство церкви для тогдашней Европы. Если бы, действительно, церковь придумала это страшное учреждение для поддержания своей власти, то, конечно, ее пришлось бы признать самым свирепым деспотом, какого только видел свет, а исполнителей ея велений самыми безжалостными людьми, какие только когда-нибудь существовали. Этим людям должно было быть совершенно незнакомо чувство справедливости, не говоря уже о любви к ближнему. Действительно ли все это было так?

В XIII столетии жил в Италии один доминиканский монах, по имени Джованни Скио (Fra Giovanni Schio). Глубоко огорченный положением северной Италии, где тогда свирепствовала борьба гибеллинов и гвельфов, разделившая не только города, но даже семьи, он решился всецело посвятить себя проповеди мира. В 1233 г. в Болонье, благодаря его красноречию, враждующия партии сложили оружие и простили друг другу нанесенныя обиды. Так велико было возбужденное им одушевление, что власти города представили на его разсмотрение городские законы, разрешив ему внести туда поправки, какия он найдет нужными. Тот же успех ждал его в Падуе, Тревизо, Фельтро и Беллуно; князья и городския республики выбирали его посредником в их спорах, обращались к нему за советами при изменении своего политическаго устройства. Он созвал народ со всей Ломбардии на равнину Пакваро, близ Вероны; здесь безчисленная толпа, увлеченная его красноречием, как голосом с небес, единодушно поклялась прекратить все раздоры. И этот человек, посвятивший всю жизнь делу христианской любви, велел сжечь в Вероне 60 мужчин и женщин, которых он уличил в ереси.

Брат Скио, конечно, не был ни жесток по натуре, ни несправедлив; если он так поступил, стало быть, считал это своим долгом. Но он был, вероятно, простой человек, и, может быть, его взгляд на еретиков был личной его особенностью. Вот что, однако, говорит по этому поводу писатель, мнения котораго были приняты всей католической Европой того времени и который стоял на высоте современной ему науки: «Еретиков должно принуждать к исполнению тех обязательств, которыя они приняли на себя по отношению к церкви прежде, чем из нея вышли», писал Фома Аквинский. «Ибо, если принять веру есть дело свободной воли, то сохранение принятой веры есть дело необходимости. Ересь есть грех; те, которые его совершают, заслуживают не только исключения из церкви, но исключения из мира путем смерти. Извращать религию, от которой зависит жизнь вечная, гораздо более тяжкое преступление, чем подделывать монету, которая служит для удовлетворения потребностей временной жизни. Следовательно, если фальшивых монетчиков, как и других злодеев, светские государи справедливо наказывают смертью, еще справедливее казнить еретиков, как скоро они уличены в ереси.

Что касается церкви, она исполнена милосердия и стремится обратить заблуждающихся; оттого она не тотчас осуждает, но после перваго и второго увещания, как учит апостол. Если же еретик и после этого продолжает упорствовать, церковь, не надеясь на его обращение, заботится о спасении других, устраняет его из церкви посредством отлучения, а затем передает его светскому судье, чтобы он устранил его из мира посредством смерти... Если бы и все еретики были истреблены подобным образом, это не было бы противно велениям Божиим...»(5).

Инквизиция и аскетизм

Инквизиция является здесь прямым, естественным выводом из того положения, которое господствует над всем средневековым миросозерцанием: земная жизнь не имеет сама по себе цены, она—только приготовление к царству небесному. Спасение души было единственной целью, все остальное ничего не стоило: ересь грозила погубить душу, значит, тех, кто распространяет ересь, нужно наказывать как самых опасных злодеев. А костер в средние века был обычной казнью за наиболее тяжкия преступления: в Англии—за убийство феодальнаго сеньёра, а также за убийство мужа женой, в Германии—за ночной поджог. Подавление ереси всеми мерами было таким же долгом для истинно верующаго, как и умерщвление плоти. Аскетизм и инквизиция тесно связаны между собою: это два разных поля битвы с одним и тем же врагом рода человеческаго, который стремится погубить нашу душу. Оттого самые жестокие преследователи еретиков обыкновенно бывали самыми безупречными аскетами. Конрад Марбургский, ужас Германии XIII века, «презирал богатства, светския имения и церковные бенефиции; он довольствовался простой скромной одеждой священника; его образ жизни был достойный, безукоризненно нравственный. Суровый на вид, он, тем не менее, был добр, признателен и ласков к хорошим христианам; а для дурных и вероломных он был справедливым и строгим судьей». Так изображает его современный летописец. Как высоко ценились нравственныя качества Конрада, видно из того, что он был духовником Елисаветы, ландграфини тюрингенской,—знаменитой подвижницы, одной из тех немногих, кому почти удалось осуществить аскетический идеал(6). В то же время, Конрад был уверен, что лучше убить 60 человек, чем одну церковь поручить недостойному священнику. Его деятельность, как инквизитора, показывала, что это не были пустыя слова. Чтобы быть им осужденным, довольно было простого подозрения. Если несчастный, попавший в его руки, со страху признавался в ереси,—в которой иногда вовсе не был повинен,—Конрад запирал его на всю жизнь в тюрьму; если он не признавался, его сжигали. Никакое общественное положение не спасало обвиняемаго: Конрад привлекал к своему суду высших представителей немецкаго дворянства. Эта непреклонность стоила ему жизни: во время одного из своих объездов он был убит озлобленными рыцарями. Но опасность не останавливала этих людей. В Лангедоке, где, как мы уже знаем, светская власть, особенно капитулы городов,—почти открыто покровительствовала еретикам, деятельность инквизитора была особенно трудна и опасна. Когда один доминиканец, присланный для разыскания еретиков в Тулузу, потребовал к своему суду нескольких из числа самых богатых и уважаемых граждан, против дерзкаго пришельца поднялась целая буря негодования. Консулы изгнали из города инквизитора и грозили смертной казнью тому, кто осмелится исполнять его приказы; всякия сношения с доминиканцами и даже с епископом, который их поддерживал, были строго воспрещены. Епископ должен был уехать из Тулузы, потому что ни один булочник не соглашался теперь печь для него хлеб, ни один мясник не брался доставлять провизию; толпа избила слуг епископа и ограбила его дворец. Но доминиканцы, несмотря на все это, остались в городе. Немногие преданные люди украдкою доставляли им жизненные припасы, несмотря на запрещение; когда же консулы оцепили стражей дом, где жили монахи, пищу ухитрялись перебрасывать им через стену. Воду, конечно, нельзя было доставлять таким путем; доминиканцы страдали от жажды, но тем не менее, стойко выдерживали осаду. Между тем, изгнанный инквизитор не думал отказаться от начатаго дела. Из Каркассоны, где он временно поселился, он прислал письмо приору, требуя, чтобы, в виду непослушания вызванных им на суд граждан Тулузы, вызов был повторен: четыре монаха должны были обойти дома привлеченных к суду и повторить приказ инквизитора. Можно себе представить, что ожидало этих послов при тогдашнем настроении жителей Тулузы. Приор понимал это; он созвал своих монахов и сказал им: «Радуйтесь, братья, я должен послать четырех из вас к престолу Всевышняго. Вот приказ брата нашего, инквизитора; он должен быть исполнен, хотя консулы грозят за это позорной казнью. Итак, кто готов умереть за Христа, пусть простится с нами!». Все монахи, как один человек, преклонились до земли перед приором, как делали, прощаясь, доминиканцы; он должен был сам выбрать четырех, которые обошли дома обвиняемых, повторяя вызов инквизитора. В одном месте на них бросились с ножами, и только случайное обстоятельство спасло их от смерти.

От людей, которые не жалели себя, трудно было ждать, чтобы они пожалели других. Благочестивая ограниченность большинства нищенствующих монахов еще более поддерживала в них непримиримую вражду к «плевелам Христовой нивы». Многие из них были убеждены, что инквизиция не только благое, угодное Богу дело, но что она прямо, буквально предписана Евангелием; в этом смысле они толковали 6-й стих 15-й главы от Иоанна: «кто не пребудет во мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такия ветви собирают и бросают в огонь, и горят». Менее аскетическое и более образованное высшее духовенство обнаруживало более терпимости, особенно в первое время, когда ересь еще не казалась опасным врагом для церкви. В 1031 г. открыты были сектанты-дуалисты в замке Монтефорте, близ Турина,—они были сожжены местными властями против воли епископа Гериберта, который хотел обратить их к истинной вере увещаниями. Епископ люттихский Вазон, умерший в 1048 г., писал шалонскому епископу Рожеру: «мы, епископы, должны помнить, что мы не имеем права употреблять меча; мы помазаны не для того, чтобы убивать людей, а для того, чтобы возвращать их к жизни (advivificandum)». Приведя притчу о пшенице и плевелах (Матф. XIII, 24—30), которые хозяин оставил на поле до жатвы, чтобы, выдергивая плевелы, не выдергать вместе с ними пшеницы, Вазон добавляет, что в этом случае нужно быть особенно осторожным, потому что плевелы могут завтра стать пшеницей, т. е. еретики могут обратиться. Перед крайними последствиями аскетическаго начала отступали даже такие непреклонные люди, как Григорий VII, писавший в 1077 г. парижскому епископу, что сожжение еретиков—дело «нечестивое и жестокое». Св. Бернард учил, вместо того, чтобы убивать или изгонять сектантов, стараться привлечь их к церкви, действуя не оружием, а доказательствами, способными разсеять их заблуждения и привести их к истинной вере, «ибо такова воля Того, Кто хочет, чтобы все люди спаслись и познали истину».

Уже разсказанная нами неудача Бернарда на этом пути может служить образчиком тех разочарований, которыя толкали церковь на путь насилия и преследования. На отдельных фактах можно проследить, как постепенно воинствующее, нетерпимое направление завладевает папской политикой. Уже в 1184 г. Люций III предписывает выдавать еретиков светской власти для наказания; но предварительно дело должен был изследовать местный епископ, что было еще очень выгодно для обвиняемаго, потому что епископы были слишком тесно связаны с местным населением, чтобы возбуждать его против себя жестокостями. Папы, видимо, старались быть умеренными, насколько можно: еще Иннокентий III запрещал употреблять по отношению к еретикам испытание водою и раскаленным железом. Альбигойская война унесла последние остатки этой умеренности. В 1232 г. Григорий IX передал все дело преследования сектантов в руки доминиканцев. Орден, образовавшийся и выросший на поле битвы с еретиками, не стесняемый никакими мирскими соображениями и заботами, был настолько же неумолимее епископа, насколько выше его в аскетическом отношении. Замену епископской инквизиции доминиканской мы имеем полное право разсматривать, как новый шаг на пути усиления нетерпимости. В 1252 г. Иннокентий IV разрешил пытать подозреваемых в ереси; с этим инквизиционный процесс получил свою окончательную форму. Все колебания мало-по-малу были устранены. «Убивайте еретиков», писал в 1445 г. папа Евгений IV своему легату в Боснии, преследовавшему патаренов: «их преступление достойно смерти».

Логический вывод аскетизма не был, таким образом, принят церковью без борьбы: подобно целибату, другому естественному последствию аскетическаго миросозерцания, инквизиция осуществилась далеко не сразу. Но раз то и другое принято церковью, она уже не отступала ни от того, ни от другого. Только когда католицизм лишился материальной поддержки светской власти, преследование прекратилось, потому что стало физически невозможно.

Организация «инквизиционнаго трибунала»

Остается сказать несколько слов о том, как принцип преследования применялся на практике, как действовала инквизиция. Внешнее устройство «Святого Учреждения» (Sanctum Officium) до некоторой степени определялось устройством того ордена, в руки котораго учреждение было отдано: округа инквизиции совпадали с «провинциями» доминиканцев. Но инквизиторы, в пределах этих округов, не сосредоточивались в одном определенном месте, а переезжали из города в город, по мере надобности. Местныя власти, как духовныя, так и светския, должны были оказывать им всякое содействие и исполнять все их распоряжения. Они стояли вне обычнаго порядка церковной иерархии: инквизитор, хотя бы простой монах, мог наложить отлучение, котораго епископ не мог снять. Эта независимость инквизиции от обычнаго порядка управления придавала ей совсем особый характер: пред лицом ея человек чувствовал себя лишенным всяких прав, всего, что охраняло его личность в обычное время. Самая неопределенность положения уже наводила страх; эту неопределенность как будто нарочно старались увеличивать. Инквизитор, явившись в город, объявлял, через посредство местнаго духовенства, чтобы все, знающие за собой или за кем-нибудь другим какое-либо прегрешение против церкви, немедленно о том объявили. Не послушавшийся этого приказания тем самым считался уже отлученным от церкви,—и этого отлучения никто не мог с него снять, кроме самого инквизитора. Для еретиков это не могло быть страшно, но не трудно себе представить, что должны были чувствовать искренние католики, жившие в еретической местности. Один мог иметь еретика в числе знакомых, другой мог видеть его случайно, третий мог также случайно слышать какое-нибудь еретическое мнение. Утайка самой ничтожной подробности делала его несчастным навек—и в этой и в будущей жизни. Инквизиция все ставила на счет, ничего не пропускала. Вот, для примера, несколько случаев из десятков тысяч, имевших место в южной Франции. Один из жителей Советерра (Sauveterre) видел, как три еретика-катара вошли в дом одного больного, и слышал, будто они дали ему «утешение»; он, впрочем, не знал наверно, были ли это еретики, и что они в доме делали, а говорил по слухам; тем не менее, он должен был искупить свою «вину», сходив на поклонение одной из местных святынь. Другой, врач, однажды перевязал руку еретику,—он должен был совершить такое путешествие три раза. Одна женщина ела и пила с другой, про которую слышала, что та придерживается еретических мнений,—ей пришлось сходить на богомолье дважды. Никакая давность не могла погасить подобнаго «преступления»: у инквизиторов были особыя книги, куда записывались все подозрительные люди, и кто раз попал в эту книгу, мог быть уверен, что рано или поздно ему придется отвечать перед духовным судьею. В 1316 г. была привлечена к суду одна старуха; при следствии открылось, что на нее было заявлено подозрение еще в 1268 г., чуть не за 50 лет, и тогда она отреклась от ереси,—что делали многие убежденные католики, чтобы не попасть в число «нераскаянных» еретиков. И это полвека назад заявленное подозрение не прошло даром для подсудимой: ее приговорили к пожизненному заключению в цепях, хотя она вторично покаялась; иначе ее сожгли бы.

Последствием такой системы была целая туча доносов: всякий спешил довести до сведения инквизиции все, что он видел, или слышал, или даже только воображал, что слышал,—касающагося ереси. Таким путем у инквизитора составлялся обширный список—пока еще не еретиков, а людей, которых общественное мнение той местности считало «неблагонадежными». Оставался вопрос, как выделить из числа их действительных вероотступников, подлежащих «исключению из мира» тем или другим путем? Было два средства: милость и застращиванье. Раскаявшимся обещали помилование; правда, что для настоящих еретиков, например, для «совершенных» катаров, это помилование равнялось очень тяжкому гражданскому наказанию: их на всю жизнь запирали в тюрьму (murus, отсюда immuratio и наше «замуровать»). «Верующих» не подвергали заключению, но обставляли их жизнь всевозможными стеснительными условиями: они должны были носить особенную одежду, с нашитыми на ней крестами, сразу отличавшую их на улице; каждое воскресенье они должны были являться в церковь и получать от священника несколько ударов розгою, в знак покаяния: то же повторялось во время крестных ходов; они не могли быть избираемы ни в какую общественную должность; наконец, нередко их для большей верности переселяли в города, населенные исключительно католиками, где положение «бывшаго еретика» оказывалось, конечно, очень незавидным. Для человека, от котораго требовали измены убеждениям, все это было не слишком большой наградой. «Милосердие» инквизиции плохо удавалось; страх был более верным средством, чтобы заставить еретика признаться. Как применялось это средство, лучше всего покажет образчик допроса, сохранившийся в одном руководстве для инквизиторов.

Инквизиционный допрос

Нужно прежде всего вспомнить, что призванный к допросу ниоткуда не мог ждать поддержки. На суде никого не было из посторонних людей; закон требовал присутствия двух «свидетелей», не принадлежавших к суду, но их, обыкновенно, выбирали из числа монахов, преимущественно тех же доминиканцев. Защиты не допускалось: защитникам церковь грозила таким же наказанием, как и укрывателям еретиков. И, наконец, при малейшей улике подсудимаго ждала пытка. Не трудно представить себе душевное состояние подозреваемаго, когда он являлся к следователю.

«Когда ко мне приводят в первый раз еретика для допроса», говорит автор руководства, «он принимает доверчивый и откровенный вид человека, убежденнаго в своей невинности. Я спрашиваю его, для чего он приведен ко мне? Он отвечает, с вежливою улыбкою: «я очень рад был бы узнать это от вас».

Инквизитор. Вы обвиняетесь в ереси, в том, что вы веруете и учите иначе, чем верует святая церковь. Допрашиваемый (поднимает глаза к небу, с видом глубочайшей веры). Господи, ты знаешь, что я невинен в этом, и что я никогда не верил иначе, чем должны верить истинные христиане. И. Вы называете вашу веру христианской, потому что нашу вы считаете ложной и еретической. Но я спрашиваю, считали ли вы когда-нибудь истинной иную веру, чем та, которую признает истинной римская церковь? Д. Я считаю истинной верой ту, которой держится римская церковь, и которую вы нам проповедывали. И. Может быть, из вашей секты кто-нибудь есть в Риме, кого вы и называете «римской церковью». Я, когда проповедывал, высказал некоторыя мнения, общия нам обоим, например, что существует Бог, и вы, поэтому, верите кое-чему из того, что я проповедывал. Тем не менее, вы можете быть еретиком, потому что не веруете во многое другое, во что нужно веровать. Д. Я верую во все, во что должен веровать христианин. И. Знаю я ваши уловки! То, во что веруют члены вашей секты, по вашему, и есть христианская вера. Но мы теряем время в этом препирательстве. Скажите просто, веруете ли вы в Бога Отца, Сына и Святого Духа? Д. Верую. И. Веруете ли вы во Христа, рожденнаго от Девы, страдавшаго, воскресшаго и вознесшагося на небо? Д. (живо) Верую! И. Веруете ли, что хлеб и вино в евхаристии, совершаемой священником, превращаются в истинное тело и кровь Христову? Д. Да разве я не должен в это веровать? И. Я не спрашиваю, должны ли вы веровать, а веруете ли? Д. Я верю всему, чему приказываете верить вы и другие добрые учители. И. Эти добрые учители—проповедники вашей секты; веруете ли в то же, во что и я? Да или нет? Д. Охотно, если то, чему вы учите, хорошо для меня. И. Для вас хорошо, если я учу тому же, чему и ваши проповедники... Скажите тогда, веруете ли вы, что тело Господа Иисуса Христа находится на алтаре? Д. (быстро) Верую. И. Вы знаете, что там есть что-то, и что все на свете принадлежит Господу. Я спрашиваю, находится ли там тело Господа нашего, рожденнаго от Девы, распятаго, воскресшаго и т. д.? Д. А вы разве в это не веруете? И. Я верую вполне. Д. Я также верую. И. Вы веруете в то, что я этому верю, но я спрашиваю не об этом, а о том, веруете ли вы? Д. Если вы хотите перетолковывать все мои простыя и ясныя слова навыворот, то я уж не знаю, что мне и говорить. Я простой и невежественный человек. Прошу не ловить меня на словах. И. Если вы простой человек, отвечайте просто, без уверток. Д. Охотно. И. Хотите ли вы поклясться, что вы никогда не слышали ничего противнаго той вере, которую мы считаем истинною? Д. (побледнев) Если я должен поклясться, то охотно сделаю это. И. Я вас не спрашиваю, должны ли вы, а хотите ли вы? Д. Если вы приказываете мн поклясться, я готов. И. Я не должен вас принуждать, потому что клятва тогда не будет иметь силы, и грех клятвопреступления падет на меня; но если вы хотите поклясться, я выслушаю вас.

Тогда, дрожа и запинаясь, как будто он не может припомнить формулу присяги, допрашиваемый произносит ее так, чтобы ее можно было отнести не к нему, а к другому. Или же он придает клятве форму молитвы, например: «Господи, помоги мне, чтобы я не был еретиком!» и т. п. А когда его переспрашивают, он удивляется: «разве вы не слышали, как я присягнул?» Или же старается разжалобить инквизитора, говоря так: «Я охотно покаюсь, если я в чем-нибудь согрешил, только помогите мне освободиться от позорнаго обвинения, которое взвели на меня без всякой вины с моей стороны». Но дельный инквизитор не должен поддаваться на такия уловки, а неутомимо продолжать допрос, пока не заставит этих людей признаться в их заблуждениях или публично отречься от ереси, чтобы, если они впоследствии окажутся присягнувшими ложно, он мог без дальнейшаго разбирательства передать их в светския руки. Если кто-нибудь соглашается присягнуть, что он не еретик, я говорю ему: «Если вы хотите поклясться для того, чтобы избежать костра, то знайте, что одной клятвы для меня недостаточно, ни десяти, ни сотни, ни тысячи, потому что вам ваши учителя разрешают наперед известное число клятвопреступлений по необходимости. Вы должны будете присягнуть безчисленное количество раз. Сверх того, если против вас будет хотя одно свидетельство, все ваши клятвы не спасут вас от сожжения. Вы только запятнаете свою совесть, но не избежите смерти. Но если вы просто признаетесь в своем заблуждении, вас простят». В таком затруднительном положении, прибавляет автор,—некоторые признавались в своей вине».

Этот диалог, как видим, мало походит на судебный допрос; цель инквизитора—не открытие истины,—он убежден, что уже знает ее: не дожидаясь допроса, он уже называет приведеннаго к нему человека еретиком. Нужно не дать ему уйти из рук; нужно, чтобы он как-нибудь проговорился,—для этого один и тот же вопрос повторяется в десяти разных формах... Подсудимый, наконец, сам перестает понимать, еретик он или нет. Если он не еретик, то, может быть, слышал что-нибудь еретическое: кто может за это поручиться? В своем наивном усердии, инквизитор забывает, что, ведь, он и сам немало слышал еретических мнений. Но ему уже не до справедливости: где дело идет о вечном спасении, что значат временныя страдания хотя бы и вполне невиннаго человека. И вот, на костер отправляют не того, чья виновность вне всяких сомнений, а именно того, против кого есть только одно свидетельство. По этой теории, «обвиняемый» значит «осужденный». Прав был тот инквизитор, который сравнивал «Святое Учреждение» с сетью, не пропускающей ни одной рыбы. Кто не хотел сгореть, тому оставался только один исход: всенародно отречься от ереси; так или иначе, церковь никогда не проигрывала.

Но если оставить в стороне крайнюю несправедливость и жестокость такой системы, нужно признать за ней несомненную целесообразность. Страх отлучения доставлял инквизиции десятки тысяч добровольных шпионов, через которых она знала малейшия движения противников. Светская власть всегда готова была помогать,—потому что с нею делились имуществом казненнаго. Особенно выгодно было положение инквизиции в южной Франции, где власть все более и более переходила в руки короля, смотревшаго на свои новыя владения прежде всего, как на источник доходов. Конфискация имений, принадлежавших еретикам, сделала французскаго короля самым крупным землевладельцем Лангедока. При таких условиях сопротивляться инквизиции не приходилось; несколько инквизиторов, правда, было убито, но эти вспышки безсильной народной ярости только оживляли усердие монахов, которым такая смерть обещала мученический венец. Облавой шли доминиканцы по Лангедоку, загоняя катаров на юг, в глухия долины Пиренеев. Здесь долго укрывался последний из «совершенных», Пьер Отьё (Pierre Autier); в 1309 г. и он был схвачен. На предложение отречься он отвечал жестокой бранью против «синагоги сатаны», как называл он католическую церковь. Это было последним исповеданием «болгарской ереси» на юге Франции. Некому было совершать «утешение», и «верующие» Лангедока волей неволей слились с массой католическаго населения.

М. Покровский.

1  «Это—тайное учение еретиков, принесенное из Болгарии их епископом Назарием, исполненное заблуждений».

2  См. ст. «Симеон, царь болгарский».

3  В том чисел сотни в Лангедоке.

4  H. Martin.

5  Summa; secunda secundae II—46, quaest. 10—11.

6  См. ст. В. И. Герье: «Св. Елисавета, ландграфиня тюрингенская» (Сборник «Помощь голодающим» М. 1894 г.).