LXXVIII. Боккаччио и Чосер, как предшественники возрождения
I. Средние века накануне возрождения
Постепенный рост возрождения
В истории нет скачков; нет резких переходов от одной эпохи к другой; напротив, здесь все развивается с логическою постепенностью: в то время как человечество переживает один фазис своей истории, отмеченный теми или другими особенностями мысли и чувства,—тихо и для перваго взгляда незаметно зреют семена следующаго за ним фазиса и ярким цветом выступают иной раз на поверхности событий. Так было и с тем движением, которое начинает собою новую историю и называется возрождением: его корни уходят глубоко в средние века. Напрасно через все средневековье стали бы мы искать такого момента, когда бы все молились и бичевались; рядом с крайностями аскетизма и мистицизма, естественно, стремится завоевать себе право на существование чувственная сторона человеческой природы, и все громче и громче раздаются голоса в защиту всесторонняго—духовнаго и телеснаго—развития человеческой личности против односторонняго аскетическаго идеала средних веков, приносившего тело в жертву духу.
Божественная Комедия и Декамерон
Согретые знойным солнцем юга и унаследовавшие от своих предков, древних римлян, классическую трезвость настроения, итальянцы XIV века сообщили особенно резкия формы этой борьбы аскетизма и сенсуализма: здесь рядом с Божественною Комедией Данте (около 1321 года), в которой человек всем существом своим прилепляется к средними векам, мы находим Декамерон Боккаччио (около 1348 года), в котором самыя заветныя стремления средних веков подвергаются безпощадному осмеянию; два произведения, совершенно противоположныя по своему содержанию, являются, следовательно, почти одновременно; это обстоятельство было бы совсем непонятно для нас, если бы история не показывала, что процесс, подготовивший Бокаччио, столь же продолжителен, как и процесс, подготовивший Данте.
Оформившись в Италии, эти новыя отразившияся в Декамероне веяния распространяются по Европе, сливаются с родственными элементами там, где их встречают, и, под воздействием иной среды, до известной степени преображаются. Так, в Англии того же XIV-го века, под сильным давлением со стороны Боккаччио, сложилась личность перваго великаго поэта этой страны, Чосера, который тоже, подобно Боккаччио, является предшественником новаго времени,—каждый в своем роде.
Подойдем ближе к этим личностям. Знакомство с ними осветит нам переходный момент между средними веками и новыми временем, а вместе с тем мы узнаем, как на первых порах формировалась личность новаго человека на юге и как на севере, как среди романской нации и как среди германской, как в первоисточнике движения, в Италии, и как в стране, находившейся под влиянием Италии, в Англии...
Бокаччио и Чосер
Боккаччио и Чосер... Нет двух поэтов, которые были бы так же похожи друг на друга и вместе с тем отмечены были бы такими же характерными отличиями друг от друга, как они. Сын купца, Боккаччио с ранних лет погрузился в водоворот коммерческой жизни и таким образом имел время приглядеться к низшими слоям общества; уже отсюда поднялся он в его высший слой, явился при дворе Роберта Неаполитанского. Тот же самый путь, только с другого конца, прошел и Чосер. Человек рыцарского происхождения, он не был однако настолько обезпечен, чтобы в тиши кабинета спокойно поглотить средневековую ученость; он принужден был не мало времени и сил потратить на свои обязанности контролера пошлин в лондонской гавани; и это, конечно, было лучшею школой для нашего поэта. Если присоединить к этому еще то обстоятельство, что как Боккаччио, так и Чосеру приходилось не раз отправлять дипломатическия миссии, выводившия их далеко за пределы отечества, то мы поймем ту силу, которая должна была вознести их на недосягаемую высоту сравнительно с каким-нибудь кабинетным поэтом или ученым средних веков: вместо того, чтобы рыться в пыльных фолиантах и анализировать различныя абстракции, лишенныя всякой реальной почвы, Боккаччио и Чосер наблюдали живого человека и следили за причудливыми явлениями жизненной драмы. Но не скоро дошли они до сознания того, в чем заключается их призвание,—и они начали свою поэтическую деятельность в традиционных формах, в средневековом духе. Каковы же, спрашивается, типические признаки этой традиционной, средневековой поэзии?
Монашеская и рыцарская поэзия
«Христианский спиритуализм(1),—справедливо замечает один писатель,—оказал благодетельное влияние на черезчур здоровые народы северо-западной Европы. Когда слишком полнокровные варвары одухотворились христианством, тогда началась европейская цивилизация. Католическая церковь, благодаря своему гениальному устройству, сумела укротить животность завоевателей и овладеть грубою материей». Итак, история средневековой Европы началась с того, что христианский спиритуализм сделал попытку подавить варварский материализм, и невежественные варвары бросились из одной крайности в другую: они, полулюди-полузвери, преданные самым низким страстям и наслаждениям, в роде пьянства и объядения, стремились превратиться в худых и бледных аскетов, учились считать грехом удовлетворение всякой естественной потребности человеческаго организма и старались видеть добродетель в том, чтобы действовать наперекор этим потребностям; они стремились окончательно порвать с землей, унестись к небу и оставляли без внимания окружающую их действительность.
Лишенное, таким образом, реальной основы, воображение лучших людей средневековаго общества, т. е. людей, наиболее приближавшихся к идеалам времени, развивалось до невероятных размеров и совершенно парализовало их разсудочныя способности. Оно не останавливалось перед созданием самых чудовищных вымыслов и превращало в какую-то фантазию скудныя сведения средневекового человека о реальном мире. Легенда религиозная и героическая, излюбленное чтение людей того времени, дает много материала для характеристики этой наклонности средневековаго человека к чудесному; едва ли меньше, чем в легенде, было фантастическаго элемента в средневековой истории, главнейшим представителем которой была хроника. Одним словом, какую бы область знания, доступнаго средним векам, мы ни взяли, какую бы средневековую энциклопедию мы ни раскрыли, всюду воображение искажает реальный мир, всюду проходит перед нами ряд видений, не изображавших действительность, но только смутно напоминавших о ней.
Средневековый человек, следовательно, не изучал мира действительности, не присматривался к нему,—да и зачем? Все это временно, все это минует; а сверх того, при постоянном вмешательстве чудеснаго в жизнь человека, полезно ли изучать действительность? Ведь стоить только дунуть какому-нибудь святому—и все ея законы, по которым она совершает свои отправления, моментально разлетаются прахом...
Если средневековый человек и задумывался иной раз над теми или другими явлениями внешняго мира, то лишь потому, что этот видимый мир был для него прообразом невидимаго мира, мысль о котором ни на минуту не покидала его головы: на что бы ни глядел средневековый человек в действительной жизни, у него сейчас—переложение: а что бы это значило? как истолковать эту загадку, эту аллегорию? Отсюда—повсеместное господство символизма и морализации в средневековом мышлении; для средневековаго человека реальный мир—это великая книга символическаго характера, в которой аскет и мистик читает то, что начертал в ней Бог для его назидания. Таким образом, если в средневековом мышлении и являются по временам проблески интереса к реальному миру, то не ради этого реальнаго мира, а ради извлекаемой из его содержания морали.
Изгнав плоть отовсюду и пытаясь предоставить везде преимущество духу, средневековье стремилось изгнать действительность и оттуда, откуда ее всего меньше возможно изгнать,—из области любви, и поставить на ея место платоническое обожание дамы сердца,—фантазия, которую блистательно разработала провансальская лирика.
Резюмируя сказанное о средневековой литературе, мы видим, что в общем ей недоставало реализма и в содержании и в манере его обработки. Эти легковерные энтузиасты или наивно фантазировали, или смотрели на действительность через пелену аллегории и морали, но не изучали ея спокойно и безпристрастно...
Ранния произведения Бокаччио и Чосера
Было бы очень любопытно подвергнуть хотя беглому обзору ранния, написанныя в средневековом духе произведения Боккаччио и Чосера: перед нами прошли бы опять, только воплотившись в те или другие факты, все типическия особенности средневековой поэзии: и аллегорическия видения, и аскетическая морализация, и героическая легенда, и провансальский сантиментализм... Но мы пропустим этот обзор и выгадаем место для обсуждения еще одного важнаго вопроса, в котором средневековая поэзия так расходится с новою: это—вопрос о цельности художественнаго произведения, для разъяснения котораго возьмем «Дом Славы» Чосера, одно из весьма замечательных созданий средневекового поэтическаго творчества.
«Дом Славы» Чосера
Произведение это распадается на три песни. I песнь.—Поэт видит во сне стеклянный храм, украшенный безчисленным множеством золотых статуй. Внутри на стенах представлены картины из Энеиды Виргилия с дополнениями по Овидию. Из 503 стихов I песни «Дома Славы» этот пересказ латинской поэмы обнимает ровно 330 стихов! Оставив храм, поэт замечает орла, парящаго на золотых крыльях около солнца.
II песнь.—Птица спускается, схватывает поэта в свои когти и уносит к храму Славы. Многочисленныя отступления, образующия эту песнь (582 стиха) и описывающия воздушное путешествие нашего героя, весьма характерны для стремлений средневекового человека в таинственные надзвездные края: носимый царственною птицей над знаками зодиака, поэт созерцает чудеса мироздания и, пораженный его величием, восклицает: О, Бог, сотворивший Адама, велика твоя мощь и благость! Из этих отступлений особенно типично для средневековой поэзии одно самое длинное, около 150 стихов; оно трактует—о чем бы вы думали?—о природе звука и о законах его распространения! Это такая холодная, неприкрашенная проза, что в сравнение с нею даже Послание Ломоносова к Шувалову о пользе стекла кажется прочувствованною поэзией! Но мы подле храма Славы.
III песнь.—Это дивное здание, изобразить которое отказывается перо Чосера, выстроено на ледяной скале (символ ломкости и непрочности). Вся южная сторона скалы покрыта именами знаменитых людей, которыя постоянно тают от солнечных лучей. (Это выскочки, которые сделались знаменитыми потому только, что им посчастливилось). Северная сторона скалы так же покрыта именами, но, защищенныя здесь от солнечнаго жара, надписи не исчезают. (Это люди, действительно трудившиеся на пользу человечества). Поэт двигается вперед: он кое-как взбирается на гору, к преддверию храма, входит внутрь его и останавливается перед троном богини Славы, постоянно сохраняя аллегорическую манеру повествования. Мы оставим в сторона эту чисто-восточную тонкость образнаго мышления, прикрывающаго конкретными формами те или другия философския абстракции,—для всего этого пришлось бы слишком удалиться от предмета речи,—и приведем из поэмы только то место, где Чосер изображаете богиню Славы.
«Высоко на троне, на царском седалище из великолепнаго рубина, увидел я женщину, какой никогда не создавала природа. Она показалась мне сначала столь маленькою, что была, повидимому, не более локтя, но вдруг ея образ сделался поразительно велик: ея ноги стояли на земле, между тем ея голова терялась в небесной дали у семи звезд. Но мое удивление возрасло, когда я обратил внимание на ея глаза: глаз ея, поистине, я не мог бы сосчитать—их было больше, чем перьев у птицы! Как жар блестели ея золотыя кудри, а ушей и языков у ней было больше, чем волос на звере; из ног ея росли большия крылья куропатки. Но как блистало драгоценными камнями роскошное седалище богини! какая небесная мелодия летала вокруг ея трона под сводами залы! Могучая муза, Каллиопа, одна с своими миловидными сестрами, могла бы так сладко петь, как звучала та песнь: «О, великая богиня, честь тебе и поклонение!»
Предоставляем читателю по желанию истолковать себе эту аллегорию,—и спешим закончить пересказ поэмы Чосера. «Вокруг этого кумира,—продолжает он,—теснились толпы людей всех наций и состояний; они входили в залу, преклоняли колена перед богиней и восклицали: Прекрасная царица, удостой нас твоих милостей! И одним она исполняла просьбу, а другим давала как раз противоположное тому, что они просили, третьих же резко отсылала назад ни с чем. Однако, по каким причинам она поступала так или иначе в каждом случае, я не могу сказать; ибо без труда я назову вам людей, которые были достойны, конечно, доброй славы, а получили худую,—точь-в-точь как обыкновенно поступает ея сестра, Фортуна». В виду всего этого поэт отказывается просить себе милостей у богини; он уходит из храма, делает затем еще несколько поучительных для себя наблюдений в Лабиринте Молвы (где ему становится ясно, что Слава—это огромная сплетня, хитрая путаница истины и лжи) и, наконец, просыпается... видение исчезает.
Нам, людям новаго времени, едва ли может доставить наслаждение такое своенравное поэтическое создание. Когда мы приступаем к чтению того или другого художественнаго произведения, мы требуем, чтобы оно пробуждало в нас ту или другую мысль, то или другое настроение,—мысль и настроение ясныя и определенныя,—и не терпим ничего лишняго или недосказаннаго, ничего разрушающаго эту ясность и определенность; другими словами, для того, чтобы производить гармоническое впечатление на душу, художественное произведение должно представлять из себя единое целое.
Но, скажите, какое ясное и определенное впечатление может оставить по себе в душе нашей поэма, которую начинают пересказом Энеиды (хрустальный дворец), продолжают теорией распространения звука (заоблачныя сферы) и кончаюсь аллегорическою картиной, иллюстрирующею капризы Фортуны (ледяная гора)?.. Средневековье, однако, наслаждалось подобным чтением: очевидно, вкусы с течением времени изменились, как изменились с течением времени и люди. Средневековые люди—это аскеты, мистики и фантазеры, и преобладающая стихия в их психической жизни—воображение, больное воображение. Таковы были тогда читатели, таковы же были и писатели, и они оставались довольны друг другом.
Поэт наталкивается на известную мысль... Чосер, этот блестящий литератор, дипломат и воин, в силу тех или других обстоятельств, вдруг оказывается прикованным к счетоводным книгам в лондонской гавани; жизнь уединенная и однообразная, работа скорее физическая, чем умственная..., и такое положение послала судьба ему, несмотря на все его богатыя способности: как, стало быть, своенравна Фортуна или Слава, и как слепо, как несправедливо распределяет она между людьми свои милости! Вот мысль Чосера; он стремится теперь облечь ее в художественную форму, и—начинается фантазирование. Воображение вступает в свои права и чуть не на каждом шагу увлекает поэта туда, куда ему и не следовало бы итти: получается ряд эффектных картин, хрустальные замки, песчаныя пустыни, золотые храмы, ледяныя горы, всякия аллегорическия фигуры и проч. Все это пестро и красно, мечется в глаза, и читатель доволен.
Но мало—потешить фантазию; у средневекового поэта есть еще одна слабость: это—его начитанность и ученость. Поэзия в то время еще не была отделена от науки, между ними еще не было проведено пограничной черты, и поэзия забегала в науку, а наука в поэзию. Таков и Чосер: он не может удержаться от искушения познакомить своих читателей с Энеидой Вергилия и с Посланиями Овидия или поделиться с ними своими размышлениями о различных любопытных явлениях, относящихся к области физики, в роде, напр., законов распространения звука. За Энеиду читатель благодарит Чосера, с удовольствием прочитывает и его, быть может, оригинальныя заметки о звуке, а концепция целаго опять страдает, и художественное, стройное впечатление всей поэмы оказывается уже невозможным. Наконец, через все эти дебри отступлений поэт добирается до заинтересовавшей его мысли о своенравии Фортуны, и пред нами вырисовывается аллегорическая группа во вкусе заключительнаго акта большой оперы.
Итак, фантазия руководит творчеством средневекового поэта, и вследствие этого у него много внешняго блеска, но мало внутренняго содержания, много ярких деталей, но нет гармоническаго целаго, слишком сильны отдельныя впечатления, и слишком слабо объединяющее их настроение.
Если бы Боккаччио и Чосер остались на этой дороге, по которой они пошли в ранних своих произведениях, они были бы давно забыты и сделались бы безраздельным достоянием истории литературы и культуры. Но реализм восторжествовал над романтизмом: чем зрелее становились с годами оба поэта, тем сильнее начинали они понимать всю прелесть осязательной существенности, данной реальности, которую они узнали так хорошо благодаря своей жизни, событиями чреватой,—и, наконец, поднялись до той высоты эстетическаго развития, когда душу человека начинает услаждать простое, свободное от всяких мишурных блесток изображение действительности. Они оставляют тогда дантовскую схему поэтическаго творчества с непременным участием энтузиазма, фантазии, аллегории и мифологии, примером которой может служить разобранный сейчас «Дом Славы» Чосера, и обращаются к иным заветам, начинают прислушиваться к тем голосам, которые, как было сказано в самом начале, протестовали против односторонняго аскетического идеала средних веков.
Поэзия буржуа и крестьян
Мы ознакомились выше с различными родами средневековой литературы, которые культивировало по преимуществу духовенство и рыцарство (легенда, хроника, энциклопедия, провансальская лирика и проч.),—два сословия, в совокупности своей представлявшая высший, руководящий, цивилизованный класс средневекового общества. Но рядом с этим классом стоит класс низший,—горожане и крестьяне,—класс руководимый, нецивилизованный и... не испортивший себе в такой степени, как духовенство и рыцарство, здоровой крови и вкусов различными противоестественными стремлениями: он сохранил более симпатии к реальной жизни и стал высказываться против тех извращений человеческой природы, которым она подвергалась в руководящем классе.
Два замечательные факта вырисовываются в поэзии горожан и крестьян: во-первых, реальный человек, со всеми присущими ему потребностями, с душой и телом, и во-вторых, протест этого человека против односторонняго развития личности, против принесения плоти в жертву духу. Это—относительно содержания интересующаго нас течения средневековой поэзии; что же касается формы, то здесь прежде всего бросается в глаза его народный язык, живая уличная речь, к которой не без презрения относились руководители общества, особенно духовенство, в угоду мертвой, книжной и кабинетной латыни, сделавшейся языком науки и пытавшейся сделаться языком поэзии; кроме того, не менее важно отметить и еще одно обстоятельство: здесь впервые вырабатывается та форма небольшого, совершенно простого и безыскусственнаго разсказа, которая является прототипом современной нам повести и называется во французской литературе словом фаблио, а в итальянской—новеллой. Эти фаблио и новеллы и оказываются главными выразителями буржуазнаго направления в средневековой литературе: их содержание вращается преимущественно среди разнообразных до безконечности мелочей будничной жизни.
Таким образом, рядом с основным течением средневековой литературы—литературы монахов и рыцарей—намечается другое течение; ничтожно оно было вначале сравнительно с первым, но ему предстояла великая будущность; это были люди, чувствовавшие или, точнее, предчувствовавшие красоту и законность реальнаго мира в той форме, как он был создан Богом,—с его душой и телом; они с усмешкой смотрели на мистиков и фантазеров и проповедовали простое и ясное созерцание действительности. Прогресс в развитии личности определялся тем, к какому из этих течений она примыкала: если она шла по широкому пути энтузиазма, фантазии, аллегории и морализации, то она приходила к мистицизму, самоуничижению, отрицанию культуры; если же она шла по узкой тропинке более разсудочнаго, здраваго и непосредственнаго отношения к окружающему, то начинала понимать красоту действительнаго мира Божия, изучать его, ставить ему те или другие запросы и таким образом прогрессировать.
Зрелые произведения Бокаччио и Чосера
С особенным сочувствием и останавливаются теперь Боккаччио и Чосер на этих проблесках реализма в традиционной литературе, к которым уже давно толкала каждаго из них его практическая, а не созерцательная жизнь; они берут теперь скромную форму фаблио, форму новеллы, маленькой повести, тот род средневековой литературы, который был выработан возникающею буржуазией и сделался специальным органом ея здороваго духа. Как этому буржуазному духу суждено было своими притоками укрепить средневековое общество, дряхлевшее в лице монашества и рыцарства, так точно эти же самые элементы, под пером Боккаччио и Чосера, оздоровили и средневековую литературу, сообщив ей характер новой, современной нам литературы, характер реализма и натурализма. Сюжет, взятый из реальной жизни и обработанный в чисто-реальном духе, без всяких фантастических прицепок и не идущих к делу вставок,—вот что делают теперь своим призванием Боккаччио и Чосер, и создают безсмертныя произведения: Боккаччио—Декамерон, а Чосер—Кентерберийские разсказы. Раскроем первое из них, Декамерон Боккаччио.
1 Слова спиритуализм (от лат. spiritus—дух) и сенсуализм (от лат. sensus—чувство) в истории культуры часто противополагаются друг другу, и спиритуалистическим называют такое направление умов, когда о душе заботятся более, нежели о теле, а сенсуалистическим, когда о теле заботятся столько же, сколько о душе, и даже более.