II. Декамерон Боккаччио
Вступление Декамерона
«Со времени благотворнаго вочеловечения Сына Божия,—так начинается эта веселая книжка,—минуло 1348 лет, когда славную Флоренцию, прекраснейший из всех итальянских городов, постигла смертная чума, которая, под влиянием ли небесных светил или по нашим грехам посланная праведным гневом Божиим на смертных, за несколько лет перед тем открылась в областях востока и, лишив их безчисленнаго количества жителей, безостановочно двигаясь с места на место, дошла, разрастаясь плачевным образом, и до запада.
Приблизительно к началу весны означеннаго года болезнь начала проявлять свое плачевное действие страшным и чудным образом. Не так, как на востоке, где кровотечение из носа было явным знамением неминуемой смерти: здесь в начале болезни у мужчин и женщин являлись в паху или под мышками какия-то опухоли, разраставшияся до величины обыкновеннаго яблока или яйца, одне больше, другия менее; в короткое время эта смертоносная опухоль распространялась от указанных частей тела безразлично и на другия, а затем признак указаннаго недуга изменялся в черныя и багровыя пятна, появлявшияся у многих на руках и бедрах и на всех частях тела, у иных большия и редкия, у других мелкия и частыя. И как опухоль являлась вначале, да и позднее оставалась вернейшим признаком близкой смерти, таковыми были и пятна, у кого они показывались; только немногие выздоравливали, и почти все умирали на третий день после появления указанных признаков, одни скорее, другие позже, и большинство без лихорадочных или других явлений.
Развитие этой чумы было тем сильнее, что от больных, чрез общение с здоровыми, она переходила на последних, совсем так, как огонь охватывает сухие или жирные предметы, когда они близко к нему подвинуты. И еще большее зло было в том, что не только беседа или общение с больными переносили на здоровых недуг и причину общей смерти, но, казалось, одно прикосновение к одежде или другой вещи, которой касался или пользовался больной, передавало болезнь дотрогивавшемуся: лохмотья бедняка, умершаго от такой болезни, были выброшены на улицу; две свиньи, набредя на них, по своему обычаю, долго теребили их рылом, потом зубами, мотая их из стороны в сторону, и по прошествии короткаго времени, закружившись немного, точно поев отравы, упали мертвыя на злополучныя тряпки.
Такия происшествия и многия другия, им подобныя и более ужасныя, порождали разные страхи и фантазии в тех, которые, оставшись в живых, почти все стремились к одной жестокой цели: избегать больных и удаляться от общения с ними и их вещами; так поступая, думали сохранить себе здоровье.
Некоторые полагали, что умеренная жизнь и воздержание от всех излишеств сильно помогают противодействовать злу; собравшись кружками, они жили, отделившись от других, укрываясь и запираясь в домах, где не было больных, а им самим было удобнее; употребляя с большой умеренностью изысканнейшую пищу и лучшия вина, избегая всякаго излишества, не дозволяя кому бы то ни было говорить с собою и не желая знать вестей извне—о смерти или о больных,—они проводили время среди музыки и удовольствий, какия только могли себе доставить.
Другие, увлеченные противоположным мнением, утверждали, что много пить и наслаждаться, бродить с песнями и шутками, удовлетворять по возможности всякому желанию, смеяться и издеваться над всеми, что приключается,—вот вернейшее лекарство против недуга. И как говорили, так, по мере сил, приводили и в исполнение, днем и ночью странствуя из одной таверны в другую, выпивая без удержу и меры, чаще всего устраивая это в чужих домах, лишь бы знали по слуху, что там все будет по них и в их удовольствие. Делать это им было легко, ибо все предоставили себя и свое имущество на произвол, точно им больше не жить; оттого большая часть домов стала общим достоянием, и посторонний человек, если вступал в них, пользовался им так же, как пользовался хозяин. И эти люди, при их скотских стремлениях, всегда по возможности избегали больных. При таком бедственном и удрученном состоянии нашего города почтенный авторитет как божеских, так и человеческих законов почти упал и исчез, потому что их служители и исполнители, как и другие, либо умерли, либо хворали, либо у них осталось так мало служилаго народа, что они не могли отправлять никакой обязанности, почему всякому было позволено делать все, что заблагоразсудится.
Иные были более суроваго, хотя, быть может, более вернаго мнения, говоря, что против зараз нет лучшего средства, как бегство перед ними. Не станем говорить, что один гражданин избегал другого, что сосед почти не заботился о другом, родственники посещали друг друга редко, или никогда, или виделись издали: бедствие воспитало в сердцах мужчин и женщин такой ужас, что брат покидал брата, дядя племянника, сестра брата, и нередко жена мужа; более того и невероятнее: отцы и матери избегали навещать своих детей и ходить за ними, как будто это были не их дети.
От всего этого и от недостаточности ухода за больными, и от силы заразы, число умиравших в городе днем и ночью было столь велико, что страшно было слышать о том, не только что видеть. При этом не оказывали почета ни слезам, ни связям, ни сочувствиям; наоборот, дело дошло до того, что об умерших людях думали столько же, сколько теперь об околевшей козе. Так как для большого количества тел, которыя каждый день и почти каждый час свозились к каждой церкви, не хватало освященной для погребения земли, особенно, если бы, по старому обычаю, каждому захотели отводить особое место, то не на кладбищах при церквах, ибо там все было переполнено, вырывали громадныя ямы, туда сотнями клали приносимые трупы, нагромождали их рядами, как товар на корабле, и засыпали немного землей, пока не доходили до краев могилы.
Если для города година была тяжелая, она ни в чем не пощадила и подгородней области. В разбросанных поместьях и на полях жалкие и бедные крестьяне и их семьи умирали без помощи медика и ухода прислуги, по дорогам, на пашне и в домах, днем и ночью, безразлично, не как люди, а как животныя. Вследствие этого и у них, как и у горожан, нравы разнуздались, и они перестали заботиться о своем достоянии и делах; наоборот, будто каждый наступивший день они чаяли смерти, они старались не уготовлять себе будущие плоды от скота и земель и своих собственных трудов, а уничтожать всяким способом то, что уже было добыто. Оттого ослы, овцы и козы, свиньи и куры, даже преданнейшие человеку собаки, изгнанныя из жилья, плутали без запрета по полям, на которых хлеб был заброшен, не только что не убран, но и не сжат».
Реализм произведений Бокаччио
Прошло почти 600 лет с тех пор, как это великое общественное несчастие разразилось над Европой,—благодатный прогресс просвещения вообще и положительных наук в особенности постепенно освобождает человечество от этих «бичей Божиих», которые так часто терзали средневековой мир и бросали какой-то мрачный свет на всю его оригинальную культуру...—прошло с тех пор почти 600 лет, а Черная смерть, со всеми своими физическими и моральными феноменами, повергающими в содрогание нашу душу, как бы воочию казнит пред нами бедное человечество в описании Боккаччио, и тяжело нам читать эти страницы Декамерона!.. Вот великое достоинство реальнаго воспроизведения жизни, и с этой стороны описание Черной смерти блистательно открывает собою ту сотню новелл, которая следует за ним и проникнута тем же реализмом и по содержанию и по манере его художественнаго воплощения.
О реализме новелл, т. е. о полном соответствии их и изображенной в них действительности, о совершенном устранении из них тех элементов, которые бы прикрашивали и искажали последнюю, один немецкий биограф Боккаччио выразился следующим образом: «Эти новеллы представляют богатый и достоверный культурно-исторический материал: по ним можно изучать итальянския и специально флоронтийския древности». И это вполне справедливое замечание,—его справедливость выяснится из следующих ниже новелл Декамерона,—следует лишь расширить указанием на то, что высокая художественность Декамерона дает возможность проникнуть глубже внешняго быта тогдашних флорентийцев,—она раскрывает пред нами их внутреннюю жизнь, изображенную без всяких прикрас, в ея повседневных, будничных очертаниях.
Так в Декамероне, под пером Боккаччио, вступила в свои права та манера реалистическаго творчества, которая до сего момента скромно ютилась в отверженных памятниках средневековой литературы и которой суждено было вытеснить с течением времени обычную в этой литературе манеру творчества романтическаго, или фантастическаго. Боккаччио говорит в Декамероне о своих новеллах: «Оне написаны мною не только народным флорентийским языком и прозой, но и, насколько возможно, скромным и простым стилем»,—краткая, но выразительная характеристика одного из крупнейших достоинств великаго итальянскаго произведения!
Попытаемся же уяснить себе, как при этом простом и светлом созерцании действительности знаменитый творец Декамерона смотрел на различныя стороны средневековой культуры, но предварительно—два-три слова о том, как связаны между собою Черная смерть, описанная во введении к Декамерону, и самый Декамерон.
Рамка Декамерона. Новеллы
Связь эта очень простая и естественная. Семь благородных девиц и трое юношей встречаются в одной флорентийской церкви и уговариваются, в целях самосохранения от заразы, удалиться на дачу. Здесь они коротают досуги в изящных удовольствиях: играют, поют, танцуют, а на время жары усаживаются в каком-нибудь тенистом уголке, и каждый разсказывает одну новеллу; когда очередь обойдет всех, общество подымается и предается иным развлечениям; в течение десяти дней (δεκα ημεραι) этими десятью лицами и были разсказаны сто новелл Декамерона.
Обращаемся к вопросу об отношениях Боккаччио к различным явлениям средневековой культуры.
Защита любви против аскетов
Мы видели, что идеальные люди средних веков задавались аскетическими стремлениями, т. е. стремлениями отрешиться от всего земного и всецело сосредоточиться на мысли о небесном,—и, по мере сил, осуществляли эти стремления: по представлению времени, тот был наиболее достоин почтения, кому удавалось окончательно умертвить свою плоть. Должно презирать мир,—учили эти передовые люди средних веков,—ибо любящие земныя блага начинают пренебрегать небесными; забывают легкомысленные, что все земное—суета сует, что все эти блага пройдут, и останется от них только прах да черви. Нет, кому дорого спасение, тот пусть оставит мир и уединится в монастыре! О, как блаженны те, кого Бог сподобил отрясти с ног прах мирского тления: принимая монахов в Свой ковчег, Он спасает их от мира, как пастырь спасает несколько ягнят из пасти хищнаго зверя! Так думали в средние века лучшие люди: для них идеальная жизнь—монашеская жизнь, и с точки зрения монашескаго идеала осуждаются ими все радости мира, всякое удовлетворение присущих человеческой природе потребностей—заботы о здоровье, стремление к независимости, желание материальной обезпеченности, любовь, брак, семейная жизнь... Особенно враждебно относились аскеты к любви (самая неистребимая потребность нашей природы!) и женщине: «Женщина,—пишет один из них,—причина зла, корень ошибки, вместилище греха, она соблазнила человека в раю, она соблазняет его еще и на земле, и она же увлечет его в пропасть ада». Посмотрим, каких взглядов держится на этот предмет Боккаччио.
Во вступлении к четвертому дню Декамерона мы читаем следующее: «Нашлись, разумныя мои дамы, люди, которые, читая эти новеллы, говорили, что вы мне слишком нравитесь, и не прилично мне находить столько удовольствия в том, чтобы угождать вам и утешать вас (Боккаччио посвятил свой Декамерон влюбленным и скучающим женщинам); а другие сказали еще худшее за то, что я так вас восхваляю»... Защищаясь против подобных обвинений в чрезмерной любви к женщинам и в излишнем стремлении им нравиться, Боккаччио продолжает: «Никто но может иметь основание сказать иное, как только то, что как другие, так и я, любя вас, поступаем согласно с природой. А чтобы противиться ея законам, для этого нужны слишком большия силы, и те, которые пытаются делать это, часто трудятся не только понапрасну, но даже с страшнейшим вредом для себя. Я признаюсь, что таких сил у меня нет, а если бы оне у меня были, то я скорее предоставил бы их кому-нибудь другому, чем приложил бы к самому себе. Поэтому пусть молчат мои хулители, и если они не могут согреться, то пусть живут с своим холодом, с своими наслаждениями или даже с своими извращенными стремлениями, и пусть оставят мне мои радости, предоставленныя нам в этой короткой жизни». Как видим, любовь, симпатия к женщине, по мнению Боккаччио, есть великая сила, потому что она вложена в человека самою природой, и вооружаться против нея значит вооружаться против природы, осуждать ее значит осуждать природу... Этот смелый и решительный протест против аскетизма и служит самым характерным признаком времени. За естественною наклонностью личности, которая считалась грехом в средние века, теперь не только признано право на существование, но и борьба с нею представляется делом, по меньшей мере безполезным и даже вредным.
Да и против чего боретесь вы?—говорит Боккаччио своим хулителям.—Вы проповедуете, что любовь есть причина зла, корень ошибки, вместилище греха: нет, это не так!» Вот новелла, из которой можно понять, «сколь святы, могучи и каким благом исполнены силы любви, которую вы поносите и осуждаете крайне несправедливо, сами не зная, что говорите».
День V, новелла 1: У одного знатнаго и богатаго кипрянина был сын, превосходивший ростом и красотой телесною всех других юношей, но почти придурковатый—и безнадежно. Тщетны были все попытки хотя сколько-нибудь облагородить его скотскую душу: он был поэтому сослан в деревню, где и жил вместе с крестьянами-работниками. Как-то раз в майский день забрел он в одну тенистую рощицу и здесь увидел прекрасную девушку, заснувшую на лужайке вместе с своими служанками. «С величайшим восхищением принялся Чимоне (так звали молодого человека) смотреть на нее. И он почувствовал, что в его грубой душе, куда не входило до тех пор, несмотря на тысячи наставлений, никакое впечатление облагороженных ощущений, просыпается мысль, подсказывающая его грубому и материальному уму, что то—прекраснейшее создание, которое когда-либо видел смертный. И вот он начал созерцать ее, хваля ея волосы, которые почитал золотыми, ея лоб, нос и рот, шею и руки и внезапно стал из пахаря судьею красоты». Точно преображенный, разстался Чимоне с этим чудным видением и явился к отцу. «Во-первых, он попросил отца дать ему такия платья и убранства, в каких ходили и его братья, что тот сделал с удовольствием. Затем, вращаясь среди достойных юношей и услышав о нравах, которые подобает иметь благородным и особливо влюбленным,—к величайшему изумлению всех,—он в короткое время не только обучился грамоте, но и стал достойнейшим среди философствующих. Затем, и все по причине любви, не только изменил свой грубый деревенский голос в изящный и приличный горожанину, но и стал знатоком пения и музыки, опытнейшим и отважным в верховой езде и в военном деле—как морском, так и сухопутном. Чтобы не размазывать подробно о всех его доблестях, в короткое время, когда не прошел еще четвертый год со дня его перваго увлечения, он сделался самым приятным юношей, обладавшим лучшими нравами и более выдающимися достоинствами, чем кто-либо другой на Кипре. Итак, великия доблести, ниспосланныя небом в достойную душу, были связаны и заключены завистливою судьбой в крохотной части его сердца крепчайшими узами, которыя любовь разбила и разорвала, как более сильная, чем судьба, и, будучи возбудительницей дремотствующих умов, силою своей подняла эти доблести, объятыя безжалостным мраком, к ясному свету, открыто проявляя, из какого положения она извлекает дух, ей подвластный, и к какому его ведет, освещая ого своими лучами».
Из этой цитаты видно, что мысль о нравственном перерождении человека вследствие искренней симпатии его к женщине,—мысль, столь часто встречающаяся в новой литературе,—и в лице Боккаччио нашла себе красноречиваго сторонника: любовь, говорит он, производит благотворныя потрясения во всем нашем организме, будит все свойственныя человеческой природе силы и выставляет ее в таком привлекательном виде. Боккаччио, следовательно, резко противоречит аскетам в их взглядах на любовь: он благословляет любовь, а не проклинает ее, это не злая, а святая стихия. Именно из такого антиаскетическаго настроения поэта и развиваются его своеобразныя отношения к различным явлениям средневековой культуры.
Духовенство
Как представители отживающаго аскетизма, духовные должны были прежде всего остановить на себе внимание автора Декамерона, и он, как сенсуалист, охотно изображает нарушение монахами и монашенками обета воздержания и постничества и не осуждаете их за то (природа!). В начале 1-й новеллы III дня он пишет: «Прелестнейшия дамы, много есть неразумных мужчин и женщин, вполне уверенных, что лишь только на голову девушки возложат белую повязку, а на нее черную рясу, ничто мирское более не увлекает ее, точно, став монахиней, она превращается в камень, и когда они случайно услышат нечто, противное этой их уверенности, они так смущаются, как будто совершилось что-нибудь неестественное. Насколько все так думающие заблуждаются, это я желаю разъяснить небольшою новеллой» и проч. Если, таким образом, в одних местах Декамерона Боккаччио, как сенсуалист, легко относится к распущенности современнаго ему духовенства, то в других новеллах, напротив, он, опять-таки как сенсуалист, гораздо язвительнее критикуете монахов, чем это сделал бы свой же брат монах, и неустанно изобличает все их недостатки, особенно лицемерие.
Нравственная распущенность и лицемерие
В этом смысле замечательною энергией дышат некоторыя строки в III, 7, где мы читаем следующее: «Были некогда весьма святые и достойные монахи, но у тех, которые ныне называют себя монахами и желают, чтобы их принимали за таковых, нет ничего монашескаго, кроме рясы, да и та не монашеская, потому что, в то время как основатели монашества наказали делать рясы узкия, простыя, из грубой материи, во свидетельство, что их дух презирает все мирское, коли они облекают тело в столь презренную одежду,—нынешние монахи делают себе рясы просторныя, двойныя, блестящия, из тонкой материи, придав им красивый архипастырский вид, и не стыдятся красоваться ими в церквах и на площадях, как миряне своими платьями... Тогда как древние монахи желали спасения людей, нынешние ищут наслаждения и богатств... И когда их порицают за грязныя дела, они отвечают: поступайте так, как мы говорим, а не так, как делаем, полагая, что это достаточное облегчение всякой греховной тяжести, как будто овцам легче быть непреклонными и твердыми, чем пастырями... Нынешние монахи желают, чтобы вы делали то, что они говорят, т. е. чтобы вы наполняли их кошельки деньгами, поверяли им свои тайны, сохраняли целомудрие, были бы терпеливы, прощали обиды, остерегались злословия; все это очень хорошия вещи, честныя, святыя; но для чего они говорят вам о всем этом? Для того, чтобы они сами могли делать, чего не могли бы, если бы то стали делать миряне... Почему не остаются они дома у себя, если полагают, что не могут быть ни святыми, ни воздержными? А если они уже хотят посвятить себя на то, почему не следуют святому слову Евангелия: Христос начал творить и поучать? Пусть и они сперва делают, а уже затем поучают других...»
Это исполненное негодования место, по временам напоминающее, как увидим, Чосера,—не единственное в Декамероне Боккаччио, и его главныя мысли: щегольство монахов и погоня за чувственными наслаждениями, с одной стороны, а с другой—лицемерие, могут быть хорошо освещены цитатами из разбираемого произведения. Вот две небольшия выдержки, самыя сильныя после вышеприведенной цитаты: 1) из VII, 3: «О, позор нашего испорченного света! Они не стыдятся являться тучными, с цветущим лицом, изнеженные в платьях и во всем остальном; выступают не как голуби, а гордо, как петухи, подняв гребень и выпятив грудь; не станем говорить о том, что их кельи полны баночек с разными мазями и притираниями, коробок с разными сластями, склянок и пузырьков с пахучими водами и маслами, кувшинов, переполненных мальвазией, греческими и другими дорогими винами; так что, глядя, кажется, что это не монашеския кельи, а москательныя и парфюмерныя лавки... Не так жили св. Доминик и св. Франциск: они не имели по четыре рясы на человека и одевались не в цветныя и тонкия сукна, а в рясы из грубой шерсти и естественного цвета, чтобы укрываться от холода, а не красоваться». 2) из IV, 2: «Это дает мне обильное содержание, чтобы доказать, каково и сколь велико ханжество монахов, которые в пространных одеждах, с искусственно-бледными лицами, с голосами смиренными и заискивающими при попрошайничестве, громкими и страшными при порицании в других своих собственных пороков, заявляют себя не людьми, имеющими, подобно нам, заслужить рай, а точно его собственниками и владельцами, раздающими всякому умирающему, согласно с завещанным им количеством денег, более или менее хорошее место»...
Потребность реформации
Все сказанное до сих пор, можно надеяться, достаточно обрисовывает личность Боккаччио, как предшественника реформации: в основе своей отрицательное отношение Боккаччио к современному ему духовенству носит чисто итальянский, гуманистический, светский характер; это протест против аскетизма во имя жизнерадостнаго настроения, во имя свободнаго удовлетворения всех естественных потребностей человеческой природы, но этот чисто гуманистический протест Боккаччио по временам осложняется иным элементом, протестом против нравственной распущенности средневековаго духовенства во имя суровых уставов св. Франциска и Доминика, с которыми не имел ничего общаго автор Декамерона; таким путем поэт становится в некоторое противоречие с самим собою, требуя возстановления того, что, как он доказывал выше, несогласно с человеческою природой...
Впрочем, до какой степени мало была развита в Боккаччио эта потребность реформации, как ее понимали англичане или немцы, видно из того, что мы не находим в его новеллах ни одного положительнаго типа из духовных, более или менее детально обрисованнаго; в этих случаях он всегда ограничивается двумя-тремя словами, напр.: «старик святой, примерной жизни, великий знаток св. писания, человек очень почтенный, к которому все горожане питали особое, великое уважение» (I, 1)—и отправляется дальше. Между тем его северный двойник, англичанин Чосер, проникнут тем же религиозным энтузиазмом, каким дышали и великие реформаторы—Уиклифф и Лютер; и потому не удивительно, что, отнюдь не уступая Боккаччио в резкости обличения, он в то же время начертал тип сельскаго священника, едва ли не симпатичнейшую личность среди всех его героев.
Рыцарство
Проследим теперь взгляды Боккаччио на другое своеобразное явление средневековой жизни, отходившее при нем в область истории,—на рыцарство.
Если в отношениях итальянскаго поэта к духовенству отрицательныя чувства преобладают над положительными, то в отношениях его к рыцарству, наоборот, положительныя чувства преобладают над отрицательными. Обстоятельство это понять не трудно. Что такое рыцарство в сущности своей? Это—такая же цепь, как и католический аскетизм,—цепь, стремившаяся сдержать гибельные порывы необузданных страстей средневекового человека и приспособить его к общежитию. Это, следовательно, тот же спиритуализм, который в лице католицизма вступил в ожесточенную борьбу с излишнею материальностью средне- вековых варваров, и вся разница между ними в том, что, тогда как аскетизм совершенно отвергал всю земную жизнь во имя будущаго спасения, рыцарство только стремилось облагородить эту земную жизнь. Правда, в сфере любви и рыцарство хватило через край в своих стремлениях просветлять и одухотворять все грубое и материальное и усиливалось представить идеалом этих отношены провансальский сантиментализм, не смевший мечтать даже о холодном поцелуе. Но, погрешая в одном направлении, то же рыцарство располагает нас в свою пользу другими тенденциями: оно внушает человеку обходительность, щедрость, гостеприимство,—словом, ту куртуазию, то душевное благородство, котораго так мало было среди людей изучаемой нами эпохи.
Благородство души
С точки зрения своего здраваго миросозерцания, Боккаччио почти не интересуется провансальскою чувствительностью и не имеет ни малейшаго желания рисовать любовныя томления; он равнодушен также и к военной славе рыцарства, но автор Декамерона преклоняется пред ним, как пред традиционною формой облагороженной общественности, и если рыцарство забывает об этом своем идеале, о душевном благородства человека, и превращается в аристократическую касту, исполненную всяких предразсудков по отношению к низшим классам и их презирающую,—он возстает против знатности, столь превратно понимаемой, напоминая своим читателям, что рыцарство—душевное благородство, и что раз человек благороден, он—рыцарь, независимо от своего происхождения, и должен быть принят как свой в кружке родовой аристократии.
Гисмонда в 1-й новелле IV дня отвечает отцу, упрекавшему ее за любовь к Гвискардо, человеку низкаго происхождения: «Взгляни немного на сущность вещей: ты увидишь, что у всех нас плоть от одного и того же плотскаго вещества, и все души созданы одним Творцом с одинаковыми силами, одинаковыми свойствами, одинаковыми качествами. Лишь добродетель впервые различила нас, рождавшихся и рождающихся одинаковыми, и те, у которых ея было больше, и они в ней были деятельней, были названы благородными, а остальные остались неблагородными. И хотя противоположный обычай прикрыл впоследствии этот закон, он еще не уничтожен и не искоренен ни из природы, ни из добрых нравов; потому, кто поступает добродетельно, открыто заявляет себя благородным, и если называют его иначе, то виновен в этом не названный, а тот, кто называет. Оглянись среди всех твоих дворян, разбери их качества, правы и обращение, а с другой стороны, обрати внимание на все это у Гвискардо: если ты захочешь обсудить без раздражения, то ты его назовешь благороднейшим, а своих дворян—худородными...» Этот намок на измельчание родовой аристократии можно было бы пояснить еще несколькими цитатами из Декамерона, но, удовлетворяясь приведенным, перейдем к тем новеллам, в которых Боккаччио является проповедником рыцарских идеалов—душевнаго благородства.
Грубость нравов
С точки зрения культурно-исторической эти новеллы интересны во многих отношениях. Они интересны прежде всего тем, что иной раз видят верх совершенства в таком образе действия, который в наше время приличен не герою, а всякому просто порядочному человеку; пять веков прогресса, отделяющие наше время от времени Бокаччио, прошли, стало быть, недаром для нравственнаго просветления человеческой личности. Так, напр., в X, 6 поэт не умеет достойно восхвалять «доблестнаго» короля Карла Анжуйскаго за то, что он, «уже близкий к старости», побывав в гостях у некоего мессера Нери и увлекшись его двумя красавицами-дочками, не похитил их, как думал сделать сначала, а победил свое увлечение доводами совести и выдал обеих девушек замуж, подарив им великолепное приданое. Особенно любопытно заключение новеллы: «Явятся, быть может, такие,—замечает разсказчик,—которые скажут, что для короля было делом маловажным выдать замуж двух девушек, и с этим я соглашусь, но я назову великим и высочайшим делом, что так поступил влюбленный король, мужественно победивший самого себя». Так же горячо рекомендует нам Бокаччио подобное великодушие и в других рыцарях: поистине, была то смутная пора: дикия, эгоистическия страсти деспотически овладевали всем существом человека, и если он одолевал их, то считал себя чуть не Геркулесом, умертвившим лернейскую гидру.
Та же варварская общественность рисуется и в других рыцарских новеллах Декамерона. Такова, например, 10-я новелла X дня; вот заглавие этой знаменитой заключительной повести Декамерона, коротко излагающее вся ея содержание: «Маркиз Салуццский, вынужденный просьбами своих людей жениться, дабы избрать жену по своему желанию, берет за себя дочь одного крестьянина, Гризельду, и, прижив с ней двух детей, уверяет ее, что убил их. Затем, показывая вид, что она ему надоела, и он женился на другой, он велит вернуться своей собственной дочери, будто это его жена, а ту прогнать в одной рубашке. Видя, что она все терпеливо переносит, он возвращает ее в свой дом, любимую более, чем когда-либо, представляет ей ея уже взрослых детей и почитает ее и велит почитать, как маркизу». В лице Гризельды Бокаччио хотел начертить образ примерной жены, и он достиг своей цели: его Гризельда с нечеловеческою кротостью исполняет все возмутительныя приказанию своего мужа, но—скажите, кто, кроме дикаря, способен подвергнуть дорогое существо подобному варварскому искусу, от котораго вчуже разрывается сердце? Только то общество, которое стоит на первых ступенях умственнаго и нравственнаго развития и может потребовать от женщины такого безусловнаго, противоестественнаго самоотречения и покорности чужой воле! Не делает маркизу чести его начинание, и хвала Бокаччио, что в начале новеллы он догадался назвать это начинание «безумною глупостью».
Остается отметить еще одну черту, характерную для рыцарских новелл Декамерона, группирующихся главным образом в X дне его. Так как поэт изображает здесь не столько то, что было в действительности, сколько то, что ему желательно было бы привить к ней, то не удивительно, что все здесь выходит преувеличенным и потому неестественным, т. е. исчезает главная прелесть Декамерона, его глубоко-правдивый реализм. Такова, напр., щедрость Натана в новелле X, 3, простирающаяся до того, что он готов отдать жизнь свою тому, кто покусился на нее, лишь бы ни в чем не отказать просящему; таково же и гостеприимство рыцаря Торелло в новелле X, 9, который, встретив трех решительно неизвестных ему путников, приглашает их к себе и, «не по состоянию своему», в течение двух дней чествует их всевозможными угощениями и подарками, созвав к себе знатнейших представителей города.
Куртуазия
Из всех новелл, рисующих рыцарские идеалы Боккаччио, наиболее удалась ему новелла V, 9, где изображена действительно благородная личность и просветленная ея любовь к женщине. Выписываем заглавие этой изящной повести Декамерона: «Федериго дельи Альбериги любит, но не любим, расточает на ухаживанье все свое имущество, и у него остается всего один сокол, котораго, за неимением ничего иного, он подает на обед своей даме, пришедшей его навестить; узнав об этом, она изменяет свои чувства к нему, выходит за него замуж и делает его богатым». Центральный эпизод новеллы поэт рассказывает в таких исполненных жизни словах:
«Так как Федериго тратился для дамы свыше своих средств, ничего не выгадывая, то вышло, как тому легко случиться, что богатство изсякло, он очутился бедняком, и у него не осталось ничего, кроме маленькаго поместья, доходом с котораго он едва жил, да еще сокола, но сокола из лучших в мире. Вот почему, влюбленный более, чем когда-либо, видя, что не может существовать в городе так, как бы хотел, он отправился в Камни, где находилась его усадьба, в очень близком соседстве от дамы; здесь, когда представлялась возможность, он охотился на птиц и, не прибегая к помощи других, терпеливо переносил свою бедность...
Однажды утром донна Джьованна, в сопровождении одной женщины, как бы гуляя, направилась к маленькому домику Федериго и велела вызвать его. Так как время тогда не благоприятствовало охоте, да он не ходил на нее и в прошлые дни, он был в своем огороде, занимаясь кое-какой работой...
Несмотря на то, что бедность Федериго была крайняя, он никогда не сознавал, как бы то следовало, что без всякой меры расточил свои богатства; но в это время, не находя ничего, чем бы мог учествовать навестившую его даму, из-за любви к которой он прежде чествовал безконечное множество людей, он пришел к сознанию; безмерно тревожась, проклиная судьбу, вне себя, он метался туда и сюда, не находя ни денег, ни вещей, которыя можно было бы заложить, но так как час был поздний, и велико желание чем-нибудь угостить благородную даму, а он не хотел обращаться не то что к кому другому, но даже к своему работнику, ему бросился в глаза его дорогой сокол, котораго он увидал в своей комнате, сидящим на насести; вследствие чего, недолго думая, он взял его и, найдя его жирным, счел его достойным кушаньем для такой дамы. Итак, не раздумывая более, он свернул ему шею и велел своей служанка посадить его тотчас же, ощипаннаго и приготовленного, на вертел и старательно изжарить; накрыв стол самыми белыми скатертями, которых у него еще осталось несколько, он с веселым лицом вернулся к даме в сад и сказал, что обед, какой только он был в состоянии устроить для нея, готов. Та, встав с своею спутницей, пошла к столу; не зная, что они едят, оне вместе с Федериго, который радушно угощал их, съели прекраснаго сокола».
Федериго зарезал для дамы единственнаго своего сокола, который был его кормильцем и утешителем в бедности и подобнаго которому было нельзя найти в целом мире,—и сделал это наедине; никто этого не видал и не слыхал, и никто бы о том не узнал, если бы он сам не разсказал своей даме о соколе в силу необходимости... Это поступок знаменательный. Его турниры и праздники, которые он давал в честь дамы и на которые растратил свое имущество, вы могли бы счесть за обычное в рыцарском быту явление: так обыкновенно ухаживают влюбленные рыцари! Но эпизод с соколом блистательно доказывает, что это не пошлое и подчас малоискреннее ухаживанье, а самая теплая и сердечная куртуазия!
Обобщая взгляды Боккаччио на рыцарство, мы можем сказать, что у автора Декамерона рыцарь—джентльмен, благородный человек, не столько по происхождению, сколько по душе, настроенный одинаково хорошо и на великолепном турнире, и в скромном огороде, и в королевском одеянии, и в крестьянском платье, не выставляющий напоказ своих похвальных помыслов, а без крика и громких фраз чувствующий глубоко и искренно.
Свободныя профессии
Мы ознакомились с отношениями Боккаччио к двум отживающим сословиям средневекового общества,—к духовенству и рыцарству, к представителям молитвы и битвы,—теперь уясним себе взгляды его на два нарождающаяся сословия новаго времени,—на представителей труда умственнаго и физическаго, куда принадлежат свободныя профессии, купечество, ремесленники, крестьянство.
Клерк Риньери.
Что касается свободных профессий, то на первом плане стоит здесь студент, или клерк, действующий в новелле VIII, 7. Пространная повесть хорошо освещает сочувственное отношение гуманиста-автора к этому молодому представителю научных стремлений того времени. «То был молодой человек, по имени Риньери,—говорить о нем Боккаччио,—из родовитых людей нашего города, долго учившийся в Париже не для того, чтобы продавать потом свою науку по мелочам, как то делают многие, но дабы знать основание и причины сущаго, что очень пристало благородному человеку; он вернулся из Парижа во Флоренцию, где и устроился на житье, будучи очень уважаем как за свое богатство, так и за свои знания». И действительно, клерк Боккаччио—сила внушительных размеров, и с нею нужно быть осторожным: «Если бы у меня не было ни одного пути (чтоб отмстить тебе),—поучает он одну красавицу, сыгравшую с ним недобрую шутку,—у меня все-таки оставалось бы перо, которым я написал бы о тебе такое и так, что если бы ты узнала о том,—а ты узнала бы наверное,—тысячу раз в день пожелала бы не родиться на свет. Могущество пера гораздо больше, чем полагают те, которые не познали его на опыте. Клянусь тебе, я написал бы о тебе такое, что, устыдившись не только других, но и самой себя, ты, лишь бы не видеть себя, вырвала бы себе глаза...» Ловкий при самозащите, клерк чувствует в себе достаточно способностей сделать что-нибудь и для людей: «Из-за тебя,—гордо заявляет он той же особе,—едва не умер порядочный человек, как ты недавно прозвала меня, чья жизнь в один день может принести свету больше пользы, чем жизнь ста тысяч тебе подобных, пока будет стоять свет!» Не удивительно поэтому, что, сравнивая себя с красивыми кавалерами, умевшими блистать только на танцах да на турнирах, студент справедливо отдает себе преимущество: «Вы увлекаетесь молодыми людьми, ибо видите, что при организации более живой и более черных бородах они выступают самодовольно, пляшут и бьются на турнирах; все это проделывали и люди несколько более зрелые, знающие и то, чему тем еще надо поучиться». Вообще от всей фигуры Риньери веет жизнью и самосознанием: видно, что не в его вкусах даваться в обиду, и он надеется со временем извлечь для людей известную пользу из своего знания «оснований и причин сущаго». Это практическое направление ума итальянскаго клерка, идущее, конечно, от самого Боккаччио, коммерческаго флорентийца, выгодно отличает его от Чосерова студента, которому мы готовы пожелать, чтобы он поменьше изнывал над книгами и побольше заботился о собственной личности.
Отрицательные типы ученых
Боккаччио выводит еще несколько почтенных представителей умственнаго труда, но, по самому существу новеллы, имевшей главной целью забавлять и смешить читателей, ему нужнее были иные, отрицательные типы. Здесь на первом месте красуются те ученыя головы, которыя на старости лет решают обзавестись семьей, вводят в свой дом молодых жен и, разумеется, не могут устроить семейнаго счастия: их старыя кости просятся на покой, а молодой жене хочется погулять, повеселиться и потешиться (новеллы II, 10; IV, 10)...
Из других отрицательных типов особенно выдается Симоне да Вилла, доктор медицины, ученый простец (новелла VIII, 9): «Как-то мы видим ежедневно,—замечает о нем автор Декамерона,—наши граждане возвращаются к нам из Болоньи кто судьей, кто врачом, кто нотариусом, в длинных и просторных платьях, в пурпуре и беличьих мехах и в другой великолепной видимости, а как отвечает тому дело, и это мы наблюдаем каждый день. Из их числа был некий маэстро Симоне да Вилла, более богатый отцовским достоянием, чем наукой, одетый в пурпур и с большим капюшоном, доктор медицины, как он сам о себе говорил, он недавно вернулся к нам...» и т. д. Над ним проделывают очень забавныя (по тому времени) штуки неунывающие флорентийцы, живописцы Бруно и Буффальмакко; между прочим, они вваливают его, «одетаго в пурпур и с большим капюшоном», в помойную яму, но об этих забавных штуках—ниже.
Каландрино и художники
Группу представителей свободных профессий мы закончим характеристикой вольнаго флорентийскаго художника, Каландрино.
Каландрино—излюбленный герой итальянской или, точнее, флорентийской новеллы; у Боккаччио он выступает 4 раза (новеллы VIII, 3 и 6; IX, 3 и 5), «так как все, что о нем разсказывается,—замечено по этому поводу в IX, 3,—не может не увеличить веселья», до котораго, прибавим мы от себя, были так жадны флорентийцы. Каландрино—типическое воплощение тех сторон человеческаго духа, который были антиподом, прямою противоположностью флорентийскому гению и потому казались ему особенно забавными; на такой личности, как Каландрино, флорентиец всего лучше мог проявить характерныя свойства своей жизнерадостной природы, и понятно, что всевозможные флорентийские остряки, шутники и потешники, особенно из вольных художников, которые у Боккаччио и являются почти главными представителями свободных профессий,—как мухи к сахару, льнули к Каландрино и увивались подле него. В новелле VIII, 3 поэт так описывает этого любопытного своего героя: «В нашем городе, где всегда были в изобилии и различные обычаи и странные люди, жил еще недавно живописец, по имени Каландрино, человек недалекий и необычных нравов, водившейся большую часть времени с двумя другими живописцами, из которых одного звали Бруно, другого—Буффальмакко, большими потешниками, впрочем, людьми разсудительными и умными, обращавшимися с Каландрино потому, что его обычаи и придурковатость часто доставляли им великую забаву».
Для того, чтобы понять эту любовь флорентийцев к «новому» человеку, в роде Каландрино («новый» человек по-итальянски значит—оригинальный, странный человек, подобно тому, как «новелла» значит необыкновенный, веселый случай),—для того, чтобы—говорим—понять эту любовь, которой но могли задавить аскетические средние века и которая оказывается одними из предвестий эпохи возрождения, необходимо принять в расчет некоторыя особенныя условия, имевшия места в истории Италии и в частности в истории Флоренции: «Народ предприимчивый, торговый, флорентийцы раньше других усилили свою городскую общину, выработали себе политическую самостоятельность, а демократическая свобода, уравнивая все сословия, рано породила у них и независимый дух критики. Немудрено, что из их среды выходили и придворные шуты и хитроумные дипломаты. Ставя тонкость ума выше всех других способностей, флорентийцы научились рано ловкую интригу, проведенную во всех мельчайших подробностях, требующую глубокаго знания людей и обстоятельств, ценить выше всех законов нравственности... Да и откуда им было выработать нравственный идеал? Церковь, с папой во главе, как они видели, была вместилищем великаго разврата. Политическаго объединения тоже не существовало... В Италии развилась, таким образом, сила личности и индивидуализма, в то время как в остальной Европе господствует еще масса, корпорация, целое общество».
Развитие личности, индивидуализм—вот источник той сильной наклонности итальянских горожан ко всякаго рода остроумным штукам в слове или деле, подчас не совсем нравственным, которою наделил Боккаччио весьма многих из своих героев, и особенно двух, Бруно и Буффальмакко.—Чтобы дать хотя смутное представление о какой-нибудь из этих штук, приводим содержимое новеллы VIII, 6. Бруно и Буффальмакко, украв у Каландрино свинью, побуждают его сделать опыт найти ее при помощи сладких пилюль: они де заговорят пилюли, и для того, кто украл свинью, сладкое окажется горче полыни; когда наступает минута испытания, шутники подсовывают Каландрино пилюли, наполненные горчайшим веществом. Выходит так, что похититель он сам, и они заставляют его откупиться, если не желает, чтобы они разсказали о том его жене. Прочитайте эту или подобную ей новеллу,—и вы согласитесь, что людям, разыгрывавшим такия шутки с Каландрино или Симоне да Вилла, не скоро могла прийти в голову мысль насладиться чтением какой-нибудь нравоучительной легенды.
Сущность отношений Боккаччио к свободным профессиям можно формулировать в следующих выражениях: как гуманист, автор Декамерона с сочувствием отзывается о научных стремлениях людей—«познать основания и причины всего сущаго»—и ждет от этих стремлений великих благ для человечества; но, при своем трезвом образе мыслей и чувствований, он и здесь отмечает темныя пятна и ядовито подсмеивается над людьми, которые остаются пустыми, несмотря на свой «пурпур, беличьи меха и другую великолепную видимость», присущую парадному костюму тогдашняго ученаго; кроме того,—чего мы не встретим у Чосера,—Боккаччио, как итальянский гуманист, выводит, на ряду с мыслителями, и несколько художников (с Каландрино во главе), отразивших в своей личности антиаскетическое настроение среды, таких же, как и сам он, веселых реалистов, из которых один, именно Бруно, удачно изобразил «баталию мышей и кошек» на жилище доктора Симоне...
Буржуазия
Посмотрим теперь, какую роль играет буржуазия,—торговцы и ремесленники,—в стоактной комедии Боккаччио, именуемой Декамероном.
В общем очерке средневекового поэтическаго творчества было указано на то, что здесь, рядом с идеализмом монахов и рыцарей, дает себя чувствовать реально-комическое отношение буржуазных и вообще народных классов к жизни; в заметке о Каландрино было также указано и на то, почему это реально-комическое отношение к жизни особенно привилось в Италии или, точнее, во Флоренции; наконец, нам известно из предыдущаго, что Боккаччио, сын флорентийскаго купца, человек весьма подвижного, живого и горячего темперамента, естественно, должен был сочувственно отозваться на это реально-комическое изображение жизни. Отсюда и возник Декамерон. Таким образом, буржуазным и вообще низшим слоям средневекового общества Боккаччио обязан тем жизнерадостным настроением, которое иронически смотрело на аскетические и сантиментальные порывы духовенства и рыцарства и послужило точкой отправления для зачинавшагося гуманизма и возрождения. Этому настроению Боккаччио сочувствует и затем остается совершенно безпристрастным судьей буржуазных классов, каким он был в отношении других явлений средневековой культуры, и с одинаковою верностью отражает в своем Декамероне как положительныя, так и отрицательныя качества этих классов.
Простоватость Лоттеринги
Для образца последних, т. е. отрицательных, качеств—вот характеристика Джьянни Лоттеринги из новеллы VII, 1: «Жил когда-то во Флоренции, в улице св. Бранкацио, один прядильщик, по имени Джьянни Лоттеринги, человек более искусный в своем деле, чем разумный в других, ибо он был недалекий; часто выбирали его старшиной духовнаго братства Санта Мария Новелла, упражнениями котораго он должен был руководить, и много подобных местечек он нередко занимал, что заставляло его возомнить о себе; а доставлялись они ему потому, что, как человек состоятельный, он часто задавал монахам хорошия угощения. А за то, что один у него выманивал порою носки, этот капюшон, тот наплечник, они научали его хорошим молитвам, дарили ему «Отче наш» на итальянским языке, стих о св. Алексее, плач св. Бернарда, похвалу донне Матильде и другия подобныя вещи, которыя он все старательно хранил...»
Если в этом отрывке за буржуа ухаживает духовенство,—в новелле VI, 2 мы видим почтеннаго представителя буржуазии в столь же знаменательном столкновении со знатью. Новелла эта носит заглавие: «Хлебник Чисти вразумляет одним словом мессера Джери Спина, обратившагося к нему с нескромною просьбой». Она открывается очень любопытным вступлением: «Прекрасным дамы,—начинает разсказчица,—я сама по себе не умею решить, кто более погрешает, природа ли, уготовляя благородной душе презренное тело, или судьба, доставляя телу, одаренному благородною душой, низменное ремесло, как то мы могли видеть на Чисти, нашем согражданине, и еще на многих других. Этого Чисти, обладавшего высоким духом, судьба сделала хлебником. И я, наверно, прокляла бы одинаково и природу и судьбу, если бы не знала, что природа мудра, а у фортуны тысяча глаз, хотя глупцы и изображают ее слепой. Я полагаю, что, будучи многомудрыми, оне поступают, как часто делают смертные люди, которые, при неизвестности будущаго, хоронят для своих надобностей самый дорогия свои вещи в самых невидных местах своего дома, как менее возбуждающих подозрения, но извлекают их оттуда в случае большой нужды; ибо невидное место сохранит их вернее, чем сделала бы то прекрасная комната. Так и обе прислужницы света скрывают свои наиболее дорогие предметы под сенью ремесл, почитаемых самыми низкими, дабы тем ярче проявился их блеск, когда оне извлекут их оттуда, когда нужно».
Сам по себе анекдот этой новеллы не представляет интереса, но интересна та бытовая рамка, в которую он вставлен и которую мы извлечем из новеллы: «У хлебника Чисти была своя пекарня и он сам занимался своим ремеслом. Хотя судьба уделила ему ремесло очень низменное, тем не менее так ему в нем благоприятствовала, что он стал богачом, но, ни за что не желая переменить его на какое-нибудь другое, жил очень роскошно, держа, в числе прочих хороших вещей, лучшия белыя и красныя вина, какия только находились во Флоренции или в окрестности. Видя, что мессер Джери и папские послы всякое утро проходят мимо его двери, а жар стоял большой, он подумал, что было бы очень радушно с его стороны дать им напиться его белаго вина; но, сравнивая свое положение с положением мессера Джери, полагал, что будет неприлично, если он отважится пригласить его, и он приискал способ, который бы побудил мессера Джери напроситься самому. В белоснежной куртке, всегда в чисто выстиранном переднике, дававшем ему вид скорее мельника, чем пекаря, каждое утро, в час, когда, по его соображениям, должен был проходить мессер Джери с посланниками, он приказывал ставить перед дверью новенькое луженое ведро с холодною водой, небольшой болонский кувшин своего хорошаго белаго вина и два стакана, казавшиеся серебряными: так они блестели; усевшись, когда они проходили, и сплюнув раз или два, он принимался пить свое вино, да так вкусно, что у мертвых возбудил бы к нему охоту. Увидев это раз и два утром, мессер Джери спросил на третье: «Ну, каково оно, Чисти, хорошо ли?» Чисти, тотчас же встав, ответил: «Да, мессере, но насколько, этого я не могу дать вам понять, если вы сами не отведаете». У мессера Джери, от погоды ли, или от того, что он устал более обыкновеннаго, либо заманило его, как пил Чисти, явилась жажда; обратившись к посланниками, он сказали, улыбаясь: «Господа, хорошо бы нам отведать вина у этого почтеннаго человека; может быть, оно такое, что мы не раскаемся». И он вместе с ними направился к Чисти; тот велел вытащить из пекарни хорошую лавку и попросил их сесть, а их слугам, подошедшим выполоскать стаканы, сказал: «Ступайте себе, братцы, дайте сделать это мне, потому что наливать я умею не хуже, чем ставить хлебы; и не думайте, чтобы вам удалось отведать хоть капельку». Так сказав, он сам выполоскал четыре хороших новых стакана, велел принести небольшой кувшинчик своего добраго вина и стал прилежно наливать мессеру Джери с товарищами. Вино показалось им таким, что лучше его они давно не пивали, потому что очень расхвалили его, и пока оставались там посланники, почти каждый день мессер Джери ходил с ними пить.
Когда они покончили свои дела и готовились к отъезду, мессер Джери устроил великолепный пир, на который, приглашая нескольких из наиболее именитых граждан, велел позвать и Чисти, который ни под каким условием не захотел пойти,—но в ответ на эту любезность—прислал в дом мессера Джери целый боченок понравившагося ему вина.
Мессер Джери очень охотно принял подарок Чисти, воздал ему благодарность, какая ему показалась приличной, и с тех пор всегда считал его человеком достойным и своим приятелем.
«Разсказец этот,—замечает один критик Декамерона,—как прекрасная жанровая картинка из быта средневековой общины, проливает яркий свет на общественныя отношения того времени: мы видим тут и богатство ея горожан, не боящихся труда, и их отношение к властям, к высшему сословию,—хлебник не отваживается предложить вина благородным людям, а знатный дворянин не может не видеть усиливающегося значения буржуазии и приглашает ремесленников на обед в честь высоких посланников. В этом анекдоте живо чувствуется сила того общества, которое поднимает могущество своих ремесленных и купеческих фамилий так высоко, что пройдет несколько времени, и эти фамилии сделаются банкирами и будут, как Медичи, держать в своих руках судьбы европейской политики... Нельзя не сознаться, что разсказчик был и великий поэт, если в его незатейливом анекдоте так живо возникаете физиономия города, так рельефно выделяется характеристическая фигура зажиточнаго ремесленника,—хлебник себе на уме, знает, как поддеть великих мира сего, знает, как думать и об их прислуге, понимает себе цену, но видит и свое место в лестнице общественной иерархии».
Из приведенных фактов видно, что отношения поэта к буржуазии столь же просты, как и отношения его к рыцарству: никакое низкое ремесло не скроет от него благородства души человеческой, точно так же, как никакое знатное происхождение не заменит для него этого благородства, если его не будет у рыцаря.
Остается сказать о Декамероне еще несколько слов, резюмирующих все сказанное о нем.
Заключение о Бокаччио
Подчиняясь влечениям собственной природы и окружавшей его среды, Боккаччио примкнул к тому течению средневековой мысли, которое шло от буржуазных и вообще низших слоев тогдашняго общества и своим светским, реально-комическим характером составляло противовес религиозному, идеально-энтузиастическому настроению эпохи. Это настроение, полагавшее конечною целью всякой деятельности распространение правой веры с мечом в руке и воспитавшее сословия монахов и рыцарей с их мистицизмом, символикой и аллегорией,—не трогало Боккаччио, и он не чувствовал желания приносить свою личность в жертву общим принципами. Это был червь земли, не сын небес, по самой природе своей,—и притом червь земли итальянской и в частности флорентийской, умевшей ценить житейския удобства; понятно, что, в противоположность средним векам, презиравшим плоть, он представляет себе человека только как гармонию души и тела и требует, чтобы душа была благородна, а тело здорово, т. е. чтобы душа не культивировалась на счет тела, а тело—на счет души. И выше этой гармонии, этой общей всем нам основы человеческаго типа, Боккаччио ничего не знает; только к ней он стремится сам и только ее проповедует другим; читая его Декамерон, мы можем сказать о нем, что это человек, т. е. существо, одаренное известными умственными и физическими потребностями и не чувствующее симпатии разве лишь к односторонним представителям аскетизма, а в остальном автор Декамерона стоит выше всяких сословных интересов и симпатий и с одинаковым безпристрастием отмечает как сильныя, так и слабыя стороны различных классов средневековаго общества. Он смеется над монахами, если они нравственно распускаются и стараются прикрыть свою распущенность маской лицемерия; он смеется над рыцарством, если оно обращается в аристократическую касту, предпочитающую знатное происхождение душевному благородству; он смеется над учеными медиками и юристами, если они поглотили ученость, не жевавши ея, и остались такими же простецами, какими были бы и без учености; он смеется над разбогатевшими буржуа, если они, несмотря на счастливое обогащение свое, представляют из себя глупый кошель, в который может запустить руку первый наткнувшийся на него проходимец; но тот же Боккаччио способен глубоко уважать истинных пастырей церкви, поучающих паству делом, а не словами: способен тепло обрисовать рыцарскую куртуазию, как форму облагороженной общественности; способен оценить достойных представителей научных стремлений и дать почувствовать их нравственную силу; способен за низким ремеслом булочника открыть высокую душу... Словом, всюду веет в Декамероне здравый смысл человека, тот смысл, который людям XIV и XV столетий не позволил удовлетвориться порядками, существовавшими в средние века, а заставил их и самого Боккаччио прежде всех искать иных путей и—направил к античному миру: веселых реалистов превратил в ученых гуманистов.