LXXIX. Греки в Италии и возрождение платоновской философии
В первой половине XV века гуманистическому движению в Италии дан был сильный толчек. До тех пор гуманистам удалось воскресить лишь латинскую, римскую литературу; теперь выступили на сцену греки, познакомившие запад с теми произведениями, которыя служили образцами для самих римлян.
Знакомство с греческим языком в средние века
Греческий язык был живым языком долго спустя после того, как латинский стал мертвым. Греческая империя в течение средних веков составляла политически часть Европы; со времени крестовых походов сношения с Византией были даже очень оживленными. Греческая литература продолжала жить в Византии: хотя самостоятельное литературное развитие здесь давно уже прекратилось,—вернее сказать,—пошло совсем в ином направлении, тем не менее греки продолжали еще читать и списывать классических авторов. Казалось бы, что при таких условиях знакомство с этими авторами не было особенно трудно для западной Европы. На деле было не так. Латинский язык знали все образованные люди; по-гречески не знали даже такие ученые, как Абеляр. Случалось, конечно, иногда, что какой-нибудь трудолюбивый, начитанный монах из любознательности занимался греческим языком; но подобные случаи были чем-то необыкновенным, и потому знание греческаго языка всегда тщательно отмечалось биографами такого ученаго. Если Гомер и Платон были только по наслышке известны средним векам, то, очевидно, в этом виноваты были не внешния обстоятельства.
Причина была другая. Со времени разделения церквей,—и даже ранее, когда начались церковные споры между Востоком и Западом,—Византия стала чужою и враждебною страной для католическаго мира. Религия в средние века стояла на первом плане; религиозная вражда была самая жгучая и непримиримая. Случилось как раз обратное тому, что было во времена римской империи. Тогда, приняв культуру от греков, римское общество усвоило себе и язык их; говорить по-гречески стало признаком образованнаго человека. В средние века, резко разойдясь с греками по церковному вопросу, почувствовали отвращение и к их языку. Все, что писалось на этом языке, в глазах католиков было вредным и схизматическим вздором,—стоило ли его изучать?! Иногда вспоминали, что раньше византийских схизматиков по-гречески писали многие отцы церкви; в XIV в. Ричард де-Бери сетовал на то, что отеческая литература недоступна европейцам вследствие их невежества в греческом языке: он старался помочь беде и составил греческую грамматику. Но такие люди были редким исключением. Большинство католических богословов довольствовалось латинскими переводами, и когда им понадобился Аристотель, они предпочли лучше взять его у арабов, чем у византийских греков. Только с ослаблением церковнаго духа на Западе, с пробуждением светских интересов, стало возможно иное отношение к греческой образованности. Отец гуманизма, Петрарка, первый понял, что без греческаго языка невозможно серьезное изучение античнаго мира. Эту мысль он высказывал часто и настойчиво, а так как его мнение было почти законом для образованнаго общества, то не мудрено, что презрение ко всему греческому быстро сменилось совершенно другими чувством,—чувством, которое можно назвать жаждой греческаго языка. По странному совпадению здесь много помогли именно церковныя дела. Византийские императоры, теснимые турками, стали искать помощи на Западе и думали купить ее ценой церковной унии(1). Один за другим являлись при папском дворе их послы, по большей части, духовныя лица, люди образованные и даже ученые. С ними приезжали и другие греки, уже не для переговоров, а в надежде воспользоваться благами церковнаго соединения. Так начался приток образованных греков в Италию, продолжавшийся в течение всего XIV века и особенно усилившийся в первой половине XV, когда во время ферраро-флорентийскаго собора греческая культура явилась на Западе в лице лучших ея представителей—Плетона, Виссариона, Газы, Георгия Схолария и др.
Это постепенное ознакомление Италии с греческою образованностью прошло три ступени. Сначала заезжие греки являются изредка и случайно. Их очень ценят в это время, хотя они приносят с собою знания не перваго сорта,—но не многому у них выучиваются. Затем, сношения становятся оживленнее, греков приезжает все больше и больше, с своей стороны и итальянцы начинают ездить в Константинополь. Для греческаго языка это была золотая пора: он еще внове, им все увлекались, знатоками его дорожили чрезвычайно, и это были уже действительно ученые люди, нередко талантливые и литературно-образованные—Мануил Хризолор, знаменитый византийский ритор (учитель), итальянцы Гварино и Филельфо. Позже, в особенности после падения Константинополя, греки массами наводняют Италию, и уважение к ним, вследствие этого, быстро падает; греческий язык уже очень распространен и составляет необходимую часть гуманистического образования; от изучения внешних форм переходят к изучению содержания греческой литературы,—и прежде всего открывают греческую философию, известную средним векам лини, по наслышке, из третьих рук. Этот третий период—эпоха возрождения платоновской философии.
Первые пионеры эллинизма
Всего труднее доставалось знакомство с греческими языком родоначальникам гуманистическаго движения. Нет надобности говорить, что сколько-нибудь сносных руководств в то время еще не существовало,—даже греческия рукописи были редкостью. Нужно было, стало быть, прежде всего достать учителя—грека. Петрарка пользовался уроками некоего Варлаама, который в 1339 г. был в Авиньоне послом от императора Андроника к папе Бенедикту XII. Варлаам был, собственно, не грек, а итальянец из Калабрии. В южной Италии—в Калабрии и на о. Сицилии—от времен византийскаго владычества сохранилось еще несколько греческих монастырей, так называемых «базилианских», устава Св. Василия Великаго. Здесь удержался греческий язык,—с другой стороны, был, конечно, знаком и господствующий, латинский. Оттого базилианские монахи и употреблялись греческими императорами для переговоров с римскою курией: в самой Византии знатоков латинскаго языка найти было трудно. Варлаам был человек очень известный среди греков своими богословскими познаниями, но педагогическим талантом он, видимо, не отличался. По крайней мере, даже такой способный ученик, как Петрарка, перенял от него очень немного и никогда не был в состоянии свободно читать по-гречески. У Петрарки была рукопись Гомера, но она была для него закрытою книгой. Он мог выразить свое почтение к творцу Илиады—для Петрарки, конечно, Гомер был реальным лицом—только тем, что благоговейно целовал его произведение, как он сам пишет. С его содержанием он познакомился только по латинскому переводу, сделанному другим греческим монахом, Леонтием Пилато.
Этого человека разыскал второй из родоначальников Возрождения,—Боккаччио. Пилато был не ученый богослов, а простой монах, грубый и невежественный; единственное достоинство его заключалось в том, что он говорил по-гречески. Жить вместе с ним—он прожил у Боккаччио три года—было немалым мучением для флорентийскаго гуманиста. Пилато был невыносимо грязен и нечистоплотен, характера очень сварливаго и, вдобавок, туп до такой степени, что из всей классической литературы ему доставляли удовольствие лишь непристойныя шутки, встречающияся в римских комедиях. Петрарка острил на его счет, что «этот лев (Leontio) во всех отношениях большое животное». Но другого учителя нельзя было найти, а Пилато обещался, сверх того, перевести на латинский язык всего Гомера. Какова могла быть его работа, можно судить по тому, что переводчик очень плохо понимал по-латыни, а в греческом языке имел столь основательныя познания, что имя Ахиллеса производил от χιλος (трава, корм для скота). Это был плохой подстрочный перевод, напоминавшей Ливия Андроника; но в то время он был литературным событием первой важности. Получив его (в 1360 г.), Петрарка выпустили письмо(2) «к Гомеру», где, между прочим, есть очень любопытныя сведения о распространенности греческаго языка в то время. Петрарка перечисляет «друзей Гомера» в Италии, т. е. людей, знавших по-гречески или, по крайней мере, интересовавшихся этим языком. В Риме он не мог указать ни одного, а во всей Италии всего 8 или 9 человек. Переводчик Гомера был щедро награжден: по настояние Боккаччио, во флорентийском университете была основана кафедра греческаго языка (в том же 1360 году) и отдана Пилато, как ни мало он годился для роли профессора. И прошло еще полстолетия, прежде чем на этой кафедре появились преподаватели, обладавшие надлежащею подготовкой. Это были уже природные итальянцы, сначала Гварино (1410—1414), затем, Филельфо (в конце 20-х и начале 30-х годов XV в.).
У них, в самом деле, многому можно было научиться. Но мы очень ошиблись бы, если бы стали представлять их себе похожими на современных ученых, кабинетных работников. Странствующие учителя эпохи Возрождения—совсем особенный тип, произведение своеобразных бытовых условий. Наиболее характерным представителем этого типа был Франческо Филельфо (род. 1398 г., ум. 1481 г.).
Филельфо
По своей первоначальной карьере это был не ученый, а человек деловой, служащий,—и житейския способности, приобретенныя на этом поприще, играли важную роль в его дальнейшей судьбе. Где и какое он получил первоначальное образование,—сказать довольно трудно; чему-нибудь, однако, он учился, потому что в молодости давали уроки в Венеции,—если верить ему, с большим успехом. Затем мы встречаем его секретарем при венецианском «bailo»—представителе республики в Константинополе; позже он перешел на византийскую службу и несколько лет был переводчиком при дворе императора Иоанна Палеолога. Здесь изучил он греческий язык, больше практически, чем теоретически. Он посещал школу ритора Хризококка, но, по его словам, он большему научился от своей жены, Теодоры,—дочери византийскаго ученаго Иоанна Хризолора,—чем от ритора. Не мало помогало, конечно, любознательному итальянцу и то, что в Константинополе легко было доставать греческия рукописи, еще очень дорогия на западе.
Семь лет прожил Филельфо в Константинополе, собрал большой запас греческих классиков и с этим товаром решил попытать счастья на родине. Его приняли здесь с таким почетом, какого только он мог пожелать. Он сейчас же получил приглашение читать лекции греческого языка,—сначала в Венецию, затем в Болонью, где папский легат, наместник города, выказал к нему особенную предупредительность и от себя назначил ему хорошее жалованье, в прибавку к университетскому. Но для Филельфо этого было мало. Ему хотелось занять первое место в первом итальянском городе—во Флоренции, столице гуманизма. Все литературныя знаменитости того времени—Никколи, Траверсари, Бруни, Марсуппини—собрались туда, привлеченные радушием и, особенно, щедростью правителя республики, Козимо Медичи. Приглашение и оттуда не заставило себя ждать; но молодой эллинист боялся продать свои услуги слишком дешево. Ему предлагали 300 дукатов в год, он просил 400 и делал при этом вид, что он, вообще, не слишком нуждается во Флоренции; его будто бы уже приглашали и в Падую и в Рим, да он не поехал,—ему хорошо и в Болонье. А чтобы подзадорить флорентийцев, он приложил к своему ответу каталог рукописей, привезенных из Византии; да это еще не все, прибавлял он: он еще много книг ждет на венецианском корабле, который скоро придет. Переговоры тянулись долго, Филельфо не одно письмо написал флорентийским гуманистам,—и с каждым письмом увеличивал свою ученую репутацию. То он вставлял греческия фразы, то цитировал на каждом шагу греческих классиков, то, наконец, совсем писал по-гречески, чтобы видели, что он не даром просит денег. Но во Флоренции тоже были разсчетливые люди, а в Болонье, между тем, начались волнения и жить там стало неудобно; Филельфо должен был согласиться на 300 дукатов, выговорив себе, однако, прибавку на случай, если им будут довольны. Во Флоренции его встретили не хуже, чем в других местах: первое время только и разговоров было в городе, что о Филельфо. Козимо Медичи первый посетил его по приезде и засвидетельствовал свое расположение богатыми подарками. По улицам народ толпами сбегался смотреть на знатока греческой мудрости. Молодые люди из лучших семейств города были его учениками; он считал у себя до 400 слушателей. Впрочем, к его расчетам нужно относиться осторожно: позже, разочаровавшись во Флоренции, он говорил уже только о 200 студентах. Как бы то ни было, казалось, что Филельфо достиг своей цели; по крайней мере, сам он был убежден, что никто из флорентийских ученых не может с ним соперничать. Он был так самоуверен и так ловко умел себя хвалить; нельзя было не преклониться пред его познаниями, особенно, когда судить их было некому. Но наш эллинист был, кроме того, еще и писатель, и считал себя гениальным поэтом; тут и ждали его неприятности. Однажды он в большом обществе читал свои произ- ведения. Здесь был, между прочим, и знаменитый гуманист Никколо-да-Никколи, глава флорентийскаго литературнаго кружка. Сам он ничего почти не писал, но зато считался очень тонким критиком и не щадил чужих произведений. Никколи позволил себе ядовито пошутить насчет стихов Филельфо; тот вспылил, и через несколько дней выпустил резкую сатиру на Никколи и его друзей. В полемику скоро втянулись все ученыя и литературныя силы Флоренции, но никто не был на стороне Филельфо. Обе стороны не ограничивались указаниями обоюдных стилистических погрешностей; противники уличали друг друга в ростовщичестве, безнравственном поведении, содержании игорных домов—и даже в мелком воровстве. Козимо Медичи вступился за своих старых приятелей,—Филельфо напал и на него, вмешался в политическую борьбу, перешел на сторону аристократической партии, боровшейся с Медичи, и писал против последних невероятные, по своему содержанию, пасквили. Кончилось дело тем, что он должен был бежать из Флоренции, спасаясь от ножей нанятых его врагами убийц,— и удалился в Сиену. Позже он сам нанял одного bravo(3) и поручил ему извести флорентийских литераторов, но это предприятие потерпело неудачу. Всего удивительнее, что после таких решительных действий Филельфо нашел возможность примириться с домом Медичи и вернулся во Флоренцию; здесь он и умер в 1481 году—83 лет, пережив всех своих литературных соперников.
Он надолго пережил и свое время,—первый период Возрождения, период странствующих учителей и собирателей рукописей. Люди, большею частью, очень деловые, они по своим приемам больше напоминают торгашей, чем жрецов науки и изящных искусств; жадность и мелкое литературное самолюбие—главные мотивы их безконечных ожесточенных споров. Конечно, не все были одинаковы. Среди гуманистов немало было людей очень почтенных, работавших из любви к делу, а не ради вознаграждения. Таков, например, Амброджио Траверсари, генерал ордена камалдулов, ученый монах, переводивший «Биографии философов» Диогена Лаэртскаго. Таковы Бруни и Марсуппини, один за другим бывшие канцлерами флорентийской республики. Но люди, подобные Филельфо, встречались очень нередко: гуманпзм, став предметом тщеславия для городов и отдельных богатых лиц, в роде Медичи, сделался доходными ремеслом и возбуждал корыстные интересы. Но не нужно ценить этих людей слишком низко: оне сделали свое дело и сделали хорошо. Они овладели вполне обоими классическими языками, умели проникнуться их духом, сами увлекались ими и старались заинтересовать других. Как ни безобразна была, с нравственной точки зрения, деятельность Филельфо,—как преподаватель, он и его современники достигли блестящих результатов,—особенно, если сравнить со временами Леонцио Пилато. В конце XV века один гуманист—Анджело Полициано—мог писать флорентийским гражданами: «В вашем государстве, мужи флорентийские, греческая образованность, которая давно уже потухла в самой Греции, воскресла и расцвела до такой степени, что уже люди из вашей среды могут быть учителями греческой литературы; у вас дети из знатных семейств,— чего тысячу лет не бывало в Италии,—так чисто и легко говорят на аттическом наречии, как будто Афины не разрушены и не заняты варварами, но добровольно оторвались от своей почвы и со всею своею образованностью перенеслись во Флоренцию».
Роль греков в истории Возрождения
Здесь не совсем справедливо только одно: не упомянуто о том, что же дали прежние обладатели этой образованности, византийцы. Для итальянских гуманистов перваго века впереди всего стояла сама греческая речь. Знать язык—вот был предмет их гордости. Мы видели, с каким детским доверием относились к знатоками этого языка первые гуманисты, как чисто школьнически хвастался своим знанием Филельфо. Для византийцев это был родной язык; литературное предание у них никогда не прерывалось. Производя мало оригинальнаго, они не переставали учиться у древних, и иногда, по крайней мере, поднимались до такой самостоятельности, что могли относиться к ним критически, что совсем было не под силу первым гуманистам. Это давало грекам возможность стать выше пререканий о стиле и грамматике,—в их полемике главную роль играли все же идеи, хотя и не собственныя, а заимствованныя у древних. У итальянцев были покамест только знатоки, Византия могла насчитать у себя несколько настоящих ученых. Такими был, между прочим, Георгий Гемист, по прозвищу Плетон(4).
Гемист Плетон
Он родился в Константинополе, (в 1355 г.), но прожил всю почти жизнь в Пелопоннесе;, где он был долгое время судьей, может быть, чем-то в роде председателя греческаго суда, потому что биографы называют его προστατης των νοηων. Его должность давала ему возможность хорошо ознакомиться с положением этой византийской провинции, единственнаго крупнаго владения, какое еще оставалось у Восточной империи. Это было тяжелое время для Византии: со всех сторон империи угрожали опасности, больше всего от турок. Постоянныя войны требовали денег; население было страшно разорено налогами. Феодальныя привычки, после латинскаго завоевания проникшия в Византию, были особенно сильны в Пелопоннесе и собственной Греции, где французы держались очень долго и имели сильное влияние. Местные правители, топархи, держали себя, как независимые государи, но повиновались императору и его наместникам. Весь механизм администрации был расшатан, и с каждым годом портился все больше и больше. Людей наблюдательных и вдумчивых, каким быль Плетон, все это наводило на мысль о необходимости быстрых и всесторонних преобразований. Сначала он надеялся достигнуть этого государственными средствами. Он подавал записки императору и его брату, управлявшему Пелопоннесом; здесь Плетон советовал уменьшить налоги, собирать их более целесообразно, обуздать своеволие топархов, изменить организацию войска. Все это были очень хорошие советы, только исполнять их было некогда: турки с каждым годом подвигались все ближе и ближе. Но если бы даже и было время, нельзя было найти подходящих исполнителей для задуманных реформ. Это последнее обстоятельство скоро понял сам Плетон. Населению империи пришлось перенести не мало превратностей, что очень вредно отразилось на его нравственных свойствах. У византийца развились пороки, которые легко овладевают всеми слабыми людьми: неискренность, вероломство, вообще отсутствие нравственной устойчивости. Для возрождения империи нужен был, прежде всего, нравственный подъем византийскаго общества,—затем уже политическия и административныя реформы. В эту сторону и направились теперь старания Плетона: он задумал всестороннее обновление Византии и решил начать с религии и нравственности. По своему воспитанию и наклонностям, Плетен был, прежде всего, философ, и как философ, конечно,—ученик древних; собственной, оригинальной философии в его время на востоке так же не было, как и на Западе. Вполне естественно, что ему пришла мысль искать спасения у древности, и именно в древней философии. Люди не знают, как им должно жить, так следует их научить этому, а лучший учитель жизни из древних—это Платон, который еще в первые века христианства считался самым возвышенным из философов,—таким, который ближе всего подошел к истинам божественнаго откровения. Еще Юстин-мученик, один из самых ранних христианских писателей, видел в учении Сократа произведение Божественнaго разума, а Платона прямо называл христианином и пользовался его доказательствами при объяснении истин христианской веры. Блаженный Августин допускал даже, что новоплатоникам было известно учение о Св. Троице, хотя они и не получили откровения. В этом случае Византия лучше сохранила предания отцов церкви, чем западные богословы. Платона знали и занимались им в Византии гораздо больше, чем на западе; Анна Комнена его читала, историк Никифор Григора подражал его стилю, богослов Григорий Палама (XIV в.) развивал его учение о душе и ея свойствах. Самый значительный из византийских философов, Михаил Пселл (XI в.), был ярый платоновец и противник Аристотеля: у него можно видеть следы той борьбы между этими двумя авторитетами, которая разделяла некогда древний мир и впоследствии должна была разделить представителей возрожденной древности, гуманистов. В том же Пселле ясно выразилась и другая, слабая сторона всех средневековых платоновцев: он еще не отделяет основателя Академии от его позднейших продолжателей и комментаторов. Новоплатоники, Плотин и Ямвлих(5), для него такие же авторитеты, как и сам Платон. Вследствие этого религиозный элемент, присутствующий в платоновской философии, должен был разрастись до невероятных размеров: для новоплатоников познание здешняго земного мира стояло уже на втором месте; первое принадлежало изучению мира сверхчувственнаго, божественнаго, царства идей. Открывалась необычайно широкая и туманная перспектива, неотразимо привлекательная для человека с такою пылкою фантазией, как Гемист Плетон. Для таких людей Платон становился обладателем особенной, таинственной мудрости, доступной лишь немногим избранным, сливался с полусказочными мудрецами, с Пифагором и даже Зороастром. Все они были предтечами той новой религии, основать которую задумал Плетон и которая должна была возродить развращенное византийское общество. Реформатор, не обинуясь, признавал в своей новой вере много сходства с язычеством. Учение о переселении душ после смерти в другия тела было одним из главных догматов, резко отличавших учение Плетона от христианства. Греческая мифология, которою пользовались и новоплатоники для своих аллегорических объяснений, давала новой религии богатый материал. Плетон придумал целую иерархию сверхъестественных существ,—богов и «идей» в Платоновском смысле одновременно,—во главе которой стояли Зевс, но где было место и для Гекаты, и для всякой мелкой челяди олимпийскаго двора. Система должна была охватить все проявления человеческой жизни: на богословие Плетона опиралось подробно развитое учение о нравственности, а это последнее, в свою очередь, было основанием учения о государстве. У новой религии был, конечно, и свой культ, обряды, молитвы и таинства, своя церковь и священнослужители; здесь образцом было уже, впрочем, византийское православие, а не религия Гомера.
Само собою разумеется, что этот грандиозный план остался в голове своего творца и в его сочинениях. Новая религия не пошла дальше небольшого кружка учеников Плетона, да и здесь осталась теорией, не перейдя в жизнь. Но фантазии Плетона не прошли безследно для истории: на другой почве и в иной обстановке его учение дало плоды,—не совсем такие, впрочем, каких ожидал его автор.
Уже восьмидесятилетним стариком судьба привела Плетона в Италию. Он приехал на собор во Флоренцию, не как основатель новой религии, а как самый блестящий представитель старой, как один из лучших знатоков восточнаго богословия. Подобно его духовным предкам,—Пселлу и прочим средневековым византийцам,—преклонение пред Платоном не мешало ему подчиняться правоверному учению в других вопросах, не касавшихся сущности его системы. Отвергая, по крайней мере, в душе, если не явно, многия основныя истины христианства, Плетон не допускал никаких отклонений от предания в вопросе об исхождении Св. Духа. Уступить католикам в этом случае казалось ему унизительным и позорным,—и религиозный реформатор превращался на соборе в горячаго апологета восточнаго православия. Но как человек очень живой и увлекающийся, он не мог ограничиться этим, так сказать, служебным, оффициальным делом. Он быстро сошелся с флорентийскими гуманистами и, благодаря своим знаниям, скоро стал играть между ними выдающуюся роль.
Изучение Аристотеля в средние века
В то время на Западе почти безраздельно господствовал Аристотель. Он вовсе не был авторитетом, искони признанным католическою церковью: было время, когда его учение считалось противным христианству, а его сочинения были под строгим запретом. Но когда католическим богословам пришлось приводить в систему свое вероучение, они поневоле должны были обратиться к величайшему систематику древности.
Сначала воспользовались только формальною стороной его философии—его логикой. Затем случилось то, что часто бывает: средство само по себе стало целью. Стали изучать Аристотеля ради него самого, усвоили постепенно всю его систему, скоро она так срослась с церковным учением, что сама по себе стала чем-то в роде догмата. Церковная кара грозила уже не тем, кто занимался Аристотелем, а тем, кто вздумал бы опровергать его мнения. В 1215 г. была запрещена метафизика Аристотеля, а в 1339 г. та же участь постигла сочинения Оккама, который по некоторым вопросам осмелился не соглашаться с Аристотелем. Система Фомы Аквинскаго, объединившаго Аристотеля и учение церкви в своем знаменитом сочиненш «Summa philosophica de veritate catholica»,—эта система была оффициальною философией католицизма до новаго времени. Еще в 1629 году парижский парламент грозил уголовным наказанием ея противникам. Но уже гораздо раньше она не удовлетворяла очень многих. Для натур религиозных в ней было слишком мало таинственнаго, мистическаго элемента; людям с поэтическим, художественным воображением не мог нравиться метод Аристотеля—холодный, строго разсудочный. Источником гуманистическаго движения в значительной степени было непосредственное, художественное чувство, любовь к природе и к естественности. Уже первые гуманисты отвернулись от искусственны построений схоластики; Петрарка от всей души презирал «школьную мудрость» и смеялся над нею, но он не мог противопоставить ей ничего своего. Сила Аристотеля заключалась в том, что он был единственным философским авторитетом: выбора не было; отказаться от основанной на нем схоластики значило отказаться от философии. Петрарка смутно чувствовал, что он мог бы опереться на Платона, но он знал о нем очень немного,—то, что можно было узнать из Цицерона и других латинских писателей. Все последующие гуманисты разделяли в этом случае настроение Петрарки: можно себе представить их удовольствие, когда перед ними явился мудрец, знавший Аристотеля из первых рук, а не по латинским переделкам арабских переводов, и превозносивший Платона. Природа как будто нарочно дала Плетону наружность пророка: высокий, статный старик, с белою, как снег, бородой, с живою и увлекательною речью, он был самым подходящим проповедником для своею поэтическаго, таинственнаго учения. Конечно, на флорентийских гуманистов сильно действовала и античная оболочка системы Плетона, но, главное, она совсем не походила на школьную премудрость. По настоянию своих новых друзей, Плетон изложил свои взгляды на философию письменно в сочинении «О различии между Платоном и Аристотелем» (Περι ων Αριστοτελης προς Πλατωνα διαφερεται); это был первый шаг в той философской распре, которая ознаменовала собою возрождение платонства в XV веке.
Аристотель и Платон у Плетона
На первый раз это была довольно умеренная книга. Плетон вовсе не думал отрицать заслуг Аристотеля,—напротив, он вполне признавал истинность всей его «физики», всей, так сказать, научной части его системы. Но он жестоко напал на его метафизику, на его богословския воззрения в особенности. Это был протест глубоко религиозной натуры против разсудочнаго метода перипатетиков; по мнению Плетона, Аристотель не верил достаточно ни в Бога, ни в безсмертие души. В противном случае он не учил бы, что мир—вечен. Аристотель никогда не называет Бога, как Платон, творцом и строителем мира; для него Бог только главный начальник, στρατηγος στρατευματα ταττων, все равно, что полководец в войске. Аристотель представляет себе мир в виде движущихся сфер; в каждой сфере есть свое божество, и сфера, в которой пребывает Бог высший, только одна из этих сфер,—самая совершенная, правда, но все же ограниченная другими. Разве это достойное положение для всемогущего существа? Нет, решает Плетон, учение Платона о едином всеблагом создателе несравненно выше философии его ученика. Кто, как не Платон, доказала лучше всех безсмертие души? Аристотель вряд ли даже и признавал это безсмертие; по крайней мере, там, где оно всего нужнее, в этике, в учении о нравственности, он и не упоминает о нем, как будто можно быть нравственным человеком и не верить в безсмертие души. Вместо того, чтобы основать добродетель на идее высшаго блага, как у Платона, Аристотель видит ее в простой умеренности, в середине между двумя крайностями. А в своем учении о цели человеческой деятельности Аристотель говорит, что удовольствие—непременное условие счастья; чем же это отличается от эпикурейства, столько раз отвергнутого и осужденного христианством? Даже и слог Аристотеля, сухой и бледный, по мнению Плетена, показывает, насколько он уступает Платону, с его образным, поэтическим языком. И такую-то жалкую (φαυλον) философию схоластики выдают за венец премудрости!
Эта критика била в самое чувствительное место средневековой философии. Гордость схоластики составляло полное согласие ея учения с церковною догмой; Плетон доказывал, что эта гордость неосновательна, что summa philosophica и veritas catholica, соединенным в заглавии сочинения Фомы Аквинскаго, в действительности несоединимы. Этим была дана почва для дальнейшей полемики против господствующей системы. Последующие платоновцы пошли еще дальше в этом направлении, пытаясь сделать в пользу Платона то, что было сделано схоластиками в пользу Аристотеля. Само собою разумеется, что их усилия не остались без отпора со стороны аристотелевцев. Прежде всего Плетон нашел противника в среде самих византийских ученых; это был Георгий Схоларий, впоследствии глава православной партии в Константинополе и, под именем Геннадия, патриарх цареградский после турецкаго завоевания. Но эта междоусобная греческая полемика лежит уже за пределами итальянскаго Ренессанса.
Влияние Плетона на гуманистов
Во Флоренции же учение Плетона было принято с живейшим одобрением. Найден был выход из положения безвыходного для первых гуманистов: можно было оставить всем надоевшую школьную мудрость и не только не попасть в ряды невежд или неверующих, но, напротив, стать под знамя мыслителя, еще более возвышеннаго и благочестиваго, чем сам Аристотель. И при этом, вместо сухих силлогизмов, образная, поэтическая речь, аллегорическое объяснение мифов,—словом, вся художественная и мистическая сторона платонства, которая должна была так сильно привлекать людей, любивших все прекрасное и искавших новаго и чудеснаго. Плетон после окончания собора уехал в Пелопоннес и умер там несколько лет спустя (между 1450—55 гг.), оставив изложение своей философско-религиозной системы в сочинении о законах (Νομοι), которое до нас дошло в отрывках. Но его обаяние долго удержалось в Италии, как показывает следующий случай, В 1465 г. венецианцы вели в Пелопоннесе войну с турками. Когда их генерал, Сигизмунд Пандольфо Малатеста, овладел Спартой,—где был погребен Плетон,—он поспешил отыскать могилу ученого, вырыл его кости и «как лучшую часть добычи» перевез в Италию. Здесь, в построенной Малатестой церкви св. Франциска, в Римини, нашел свое последнее успокоение «первый из философов своего времени»—как называет его надгробная надпись. В числе людей, на которых произвел сильное впечатление византийский реформатор, был и Козимо Медичи. Странным образом, этого сухого и холоднаго человека, прежде всего разсчетливаго хозяина, сильно заинтересовала платоновская философия. Быть может, он думал найти в ней разрешение всех загадок жизни;—наивное убеждение, будто философия заключает в себе безусловную истину, совершенно в духе того времени; или же им просто руководило особаго рода тщеславие: у него были свои гуманисты, свои поэты и художники, и ему захотелось иметь своего философа, и свою «академию». Как бы то ни было, со времени знакомства с Плетоном Козимо не оставляла мысль об основании платоновской академии во Флоренции. Он довольно своеобразно приготовил своего перваго академика. У его домашнего врача, Фичино, был сын, по имени Марсилий: из этого мальчика, очень способнаго и трудолюбиваго, решено было сделать философа. Он воспитывался по особой программе, при чем целью было поставлено полное знакомство с Платоном. А покуда шло это образование, его покровитель собирал, откуда только мог, рукописи Платона и новоплатоников. Когда Марсилий окончил свое воспитание, он нашел богатую библиотеку и мог удовлетворительно справиться с своею задачей: первым слушателем его лекций был сам Козимо.
Фичино
Марсилий Фичино (род. 1433, умер 1499) в известном смысле может быть назван продолжателем Гемиста Плетона: и у него на первом плане религиозная точка зрения. О нем разсказывали, будто он совсем язычник и молится, вместо Мадонны, перед статуей Платона; но это, по всей вероятности, выдумка его врагов; она любопытна лишь в том отношении, что показывает, как смотрели в первое время на занятия Платоном. В действительности, Фичино далеко не отличается тою смелостью и самостоятельностью суждений, как его византийский образец. По своему отношению к предмету он больше походит на схоластиков, чем на Плетена. Совсем схоластический вид имеют, например, его пятнадцать доказательств безсмертия души. Здесь, как и вообще в схоластике, аргументами служат не факты и не идеи, а просто слова: из формального словеснаго определения души выводятся ея свойства, а из них—безсмертие. По определению, например, душа есть нечто существующее само по себе; но то, что существует само по себе, независимо от всего другого, не может быть устранено через другое, следовательно—безсмертно, значит, душа безсмертна и т. д. Основная мысль Фичино—полное сходство между учением Платона и учением церкви. Платон проповедывал то же, что и Моисей; Фичино даже старается отыскать у греческаго философа намеки на грехопадение прародителей и описание потопа. Само собой разумеется, что при всех подобных сближениях жестоко доставалось исторической истине. Помимо стремления найти у Платона упоминание чуть не о всех событиях Ветхаго и Новаго завета, помимо натяжек, так сказать, тенденциозных, у Фичино было еще много промахов невольных, от невежества и неопытности в деле исторической критики. В составленной им биографии Платона нашли место себе все чудеса и басни, какия можно было собрать о Платоне в средневековой литературе. А насколько Фичино понимал метод Платона, видно из его мнения, будто только то, что философ говорит от своего лица, он считал за истину, а то, что говорится в диалогах от лица Сократа и других, самому Платону казалось только правдоподобным. Тем не менее для распространения платонства Фичино сделал чрезвычайно много. Характерною его чертой было пламенное одушевление, с каким он относился к философии, видя в ней выражение мировой мудрости. «Ты, философия», говорит он в одном месте, «построила города, соединила разрозненных людей сначала жилищем, потом браком, потом общностью языка и знаний, ты изобрела законы, ты создала добрые обычаи и нравственность». Он умел передать это оживление другим; его сочинения (два главных: «De religione Christiana» и «Theologia platonica») читались всюду; еще больше помогала распространению платоновских идей его переписка, изданная впоследствии в XII книгах. Но главною заслугой Фичино был перевод—на латинский язык, разумеется—произведений Платона и Плотина, долгое время считавшийся образцовым. Раньше переводил Платона (как и Аристотеля) Бруни, но его работа далеко не имела такого успеха. Переводы Фичино, напротив, неоднократно перепечатывались, и через них вся образованная Европа могла познакомиться с Платоном.
Наряду с платоновскою философией, флорентийская академия унаследовала от Плетона и наклонность ко всему таинственному, чудесному. Итальянцы эпохи Возрождения вообще были суеверны; изучение новоплатоновской мистики дало этому чувству теоретическое обоснование. Фичино верил в сны и занимался предсказаниями—настолько серьезно, что даже опубликовал одно из своих пророчеств. Гораздо более замечательным представителем этой стороны Возрождения был граф Джиованни Пико Мирандола (Pico della Mirandola) (1462—1494).
Пико Мирандола
Нет характера, который бы яснее показывал связь Возрождения со средними веками. Если бы нужно было в двух словах обрисовать жизнь Пико, то можно было бы сказать, что это была постоянная борьба средневекового темперамента с влечениями, созданными гуманизмом. У его современников составилось о нем двойственное представление. С одной стороны, это—знаменитый ученый, автор многих философских трактатов, один из первых в Европе ориенталистов—знатоков восточных языков; в то же время, это—герой легенд, в биографии котораго не меньше фантастическаго, чем в житии любого из средневековых святых. Правда, сам он не совершали чудес: но зато по поводу его совершались чудеса даже до его рождения. Однажды над домом, где жила его мать, появился будто бы яркий свет, который скоро погас; в то время не поняли, что бы это могло значить; но впоследствии догадались, что явление предвещало ея сыну необыкновенную, хотя и непродолжительную, славу. Три астролога и одни гадальщица предсказали его раннюю смерть (Пико умер 32 лет). Он сам—в горячечном бреду, конечно—видел Богоматерь, которая утешала его, обещая ему жизнь вечную. Чудеса продолжались и после его смерти: Савонарола разсказывал в одной из своих проповедей, что умерший философ являлся ему и горько оплакивал свои земныя заблуждения, из-за которых он должен мучиться в чистилище. Но если оставить в стороне сказочный элемент, в самом характере Пико все же было много средневековых черт. Он считал своим долгом заботиться о нищих и много раздавал милостыни: несмотря на свое высокое происхождение и ученую славу, был очень скромен, чего никак нельзя сказать о большинстве его современников; вел уединенную жизнь и удалялся от всяких светских удовольствий, хотя природа наделила его очень красивою наружностью; наконец, постился и бичевал себя ради умерщвления плоти,—словом, отличался всеми добродетелями классических образцов средневековаго подвижничества. Положим, что все эти средневековыя добродетели развились лишь во вторую половину его недолгой жизни. Смолоду он очень любил удовольствия и увлекался светскою поэзией—большой грех с аскетической точки зрения, который он старался искупить впоследствии. уничтожая поэтическия произведения своей юности. Не чужд он был тогда и общей слабости гуманистов—тщеславия. Средством удовлетворения этого чувства были тогда, между прочим, ученые диспуты; Пико был один из самых блестящих диспутантов; раз в Риме он брался защищать 900 тезисов по самым разнообразным предметам, что, конечно, свидетельствует о его учености, но никак уже не о скромности. Все это, однако, вполне подходит к его средневековой физиономии. Сначала очень бурная молодость, потом покаяние и умерщвление плоти, наконец монастырь—это обычный жизненный путь тогдашней сильной натуры. Пико прошел его до конца, вступив за несколько дней до смерти в орден доминиканцев. Но на этой старой основе культурное движение XV в. вышило новые узоры, вовсе не подходившие к основному фону. Прежде люди каялись в своих чувственных увлечениях и страстях; в жизни Пико на первом плане стояли идеи. Эти идеи мучили его не меньше, чем чувственные грехи; он старался подчинить их своим верованиям или, скорее, тому, что он считал обязательными верованиями христианина, но не мог, и страдал от этого. «Нельзя веровать всему, чему хочешь», с горечью повторяет он не раз в своих сочинениях. Но сильно развитое религиозное чувство подсказывало ему, что нужно веровать, а создать свою веру, как это сделал Плетон, он не осмеливался: для такого религиознаго возстания у него была слишком кроткая и послушная натура. Как и у византийскаго философа, у Пико была своя излюбленная система. Это было уже не платонство и даже не пифагорейство, а нечто еще более туманное и таинственное—еврейская «каббала». Существовало предание,—излишне говорить, что оно ни на чем не основано,—будто Моисей получил на Синае, кроме десяти заповедей, еще мистическое объяснение к ним, которое он сообщил только мудрейшим из народа Израилева. До Ездры оно передавалось устно из поколения в поколение; при Ездре оно было записано и составило 70 книг, отчасти переведенных на латинский язык по приказанию папы Сикста IV (1471—84). Пико изучал каббалу в подлиннике и увлекся ея учением. В молодости он колебался между Аристотелем и Платоном, явно, впрочем, предпочитая последняго, но уже в его римских тезисах, которые он составил, когда ему было 24 года, видно влияние еврейской философии. В тезисах заподозрили ересь, и они были если не прямо осуждены, то, во всяком случае, не одобрены папой.
Это был первый удар для благочестиваго Джиованни Пико. Он выпустил вскоре «Апологию», где доказывал, что каббала во всем согласна с христианским учением, но, повидимому, эти доказательства не успокоили его собственной совести. Его следующее сочинение, Heptameron, еще более благочестиво по настроению и еще более туманно. Это, собственно, мистическое толкование разсказа книги Бытия о сотворении мира,—толкование натянутое, произвольное, где благочестивая фантазия автора совершенно упразднила логику(6). Здесь ясно только одно: сильное желание автора во что бы то ни стало согласить свои идеи с учением католической церкви. В этой непосильной борьбе между разсудком и верой ум Пико, от природы ясный и сильный, потускнел и ослабел. Только изредка, когда ему приходилось говорить о вещах, не касавшихся его системы, к нему возвращались его энергия и способность выражаться отчетливо. Таково его сочинение против астрологов и, особенно, небольшой трактат «о достоинстве человека» («De dignitate hominis»)—лучшее, что произвела философия Возрождения. Нужно, впрочем, заметить, что современников Пико вовсе не отталкивали туманность и натянутость его сочинений. Его слава, как философа, была огромна и далеко заходила за пределы Италии и современнаго ему поколения; его мнения о каббале имели большое влияние, например, на Рейхлина. Накануне смерти философа во Флоренцию вступила французская армия под предводительством короля Карла VIII. Первый вопрос короля был о Пико; узнав, что он тяжко болен, Карл отправил к нему своих лейб-медиков и очень огорчился, когда ему сказали, что состояние больного безнадежно. Его соотечественники, итальянцы, его друзья смотрели на него, как на совершеннейшаго из мудрецов. То, что не понравилось бы современному читателю, изобилие мистицизма и неясныя идеи, то особенно привлекало людей того времени, в действительности, несмотря на вольнодумство, вовсе не отрешившагося от средневековой религиозности; только эта религиозность не довольствовалась уже католическо-христианскою формой и искала новых выходов, находя их в древне-еврейских учениях и даже в язычестве. Последнее процветало в платоновских академиях.
Платоновская академия
Флорентийская академия продолжала работать в том же направлении и по смерти ея основателя (Козимо Медичи умер в 1464 году). Это не было ученое учреждение, в роде нынешних академий; скорее она походила на современное ученое общество. Члены ея не имели определенных обязанностей; их соединяло преклонение перед памятью их общаго учителя, Платона. При внуке Козимо, Лоренцо Великолепном, 7 ноября, предполагаемый день рождения и смерти философа, был торжественным праздником для всей Флоренции. Во дворце Лоренцо был в этот день пир, во время котораго читались и объяснялись отрывки из Платонова «Пира». Подобный полуязыческия празднества не были единичным явлением. Особенно они процветали в другой платоновской академии, основавшейся в Риме. Во главе ея стоял Петр из Калабрии, переменивший из любви к древности свое христианское имя на языческое Pomponius Laetus. Он хвастался тем, что он язычник, и говорил даже, что ему суждено ниспровергнуть христианство. Все другие члены этой академии также приняли языческия имена, клялись именем Платона и видели в нем основателя своей религии. Папа Павел III (1464—71) принял строгия меры против этого «разсадника ереси и неверия», как называл он академию. Но среди самой курии были если не единомышленники Помпония, то, во всяком случае, люди, сочувствовавшие новому движению. Сохранилось одно письмо кардинала Виссариона, показывающее, до какой степени даже вполне правоверные люди прониклись античными воззрениями. Он писал по поводу смерти Плетона, своего учителя, следующее: «Я слышал, что наш общий отец и руководитель, покинув все земное, переселился в светлую небесную страну, чтобы вместе с богами Олимпа участвовать в мистериях(7). Радуюсь, что я пользовался обществом человека, мудрее котораго не производила Греция со времен Платона, за исключением Аристотеля. Если принять учение пифагорейцев и Платона о безконечном переселении душ, то нельзя сомневаться, что душа Платона, пройдя через ряд определенных судьбой воплощений, избрала, наконец, своими жилищем тело Гемиста (Плетона)». Конечно, все это литературныя метафоры, а не действительныя мнения кардинала; но уже одно то, что эти метафоры без стеснения употребляет один из высших представителей церкви, достаточно характеризует настроение эпохи.
В лице именно Виссариона мы находим еще одного крупнаго представителя платонства. После восторженнаго пророка Плетона и платонизирующаго схоластика Фичино, мы встречаем человека, способнаго отнестись к Платону более хладнокровно и вследствие этого более научно. Хронологически старший современник флорентийской академии (род. 1403, ум. 1472), в истории развития платонства он является заключительным звеном. Там было увлечение или подчинение, здесь уже свободный выбор между философскими авторитета ми.
Виссарион. Его воспитание и характер.
Виссарион(8) родился в Трапезунте,—следовательно, не был подданным византийскаго императора, так как Трапезунт составлял особое государство. Сын очень бедных родителей,—может быть, простых ремесленников,—он пробил себе дорогу единственно своими блестящими способностями. Еще в детстве он обратил на себя внимание местнаго епископа, который и позаботился о его воспитании. Он учился в Константинополе у лучшаго византийскаго преподавателя того времени, Хризококка: образование, разумеется, было литературно-реторическое, как вообще в то время: будущий гуманист имел полную возможность прекрасно ознакомиться с греческими классиками. Здесь Виссарион встретил не раз упомянутаго у нас Филельфо, в то время тоже занимавшагося у Хризококка; личный характер этого итальянца, конечно, был мало привлекателен, но через него Виссарион мог познакомиться с новыми умственными интересами, возникавшими тогда на Западе. Эти интересы не могли быть для него совсем чужды и непонятны. Уже с XIII века, со времени борьбы с франками, западное влияние, очень сильное при Комненах, уступило место реакции в сторону чисто-греческой культуры. Стремление к аттицизму, к очищению классическаго языка от всяких варварских примесей, проникших в него в средние века, началось на Востоке раньше, чем на Западе. Это греческое возрождение прошло безследно у себя на родине, потому что Византия не имела будущаго. Но оно не осталось без влияния на итальянский гуманизм,—между прочим, потому, что подготовило к участию в Ренессансе некоторых греков, в том числе и Виссариона. Случилось так, что его дальнейшее образование продолжалось в том же направлении. После грамматики и реторики ему понадобилась философия. Самым выдающимся философом Византии был уже известный нам Георгий Гемист, впоследствии Плетон, и Виссарион отправился к нему в Пелопоннес. И место обучения, и личность наставника одинаково не остались без влияния на судьбу Виссариона. Мы знаем, что Плетон буквально бредил древностью,—быть может, больше, чем любой из итальянских гуманистов. Виссарион не сделался сторонником фантастической религии своего учителя,—он для этого был слишком разсудительный и спокойный человек; самое большее, что он усвоил себе некоторые литературные обороты Плетона, образчик чего мы видели выше. Но влияние такого своеобразного и для своего времени самостоятельнаго мыслителя позволило его ученику подняться гораздо выше рутинной, школьной философии: у него выработался тот широкий, почти научный, взгляд на отношения Платона и Аристотеля, до которого не могли возвыситься слепые поклонники того или другого. Он одновременно освободился и от философских, и от национальных предразсудков своего времени. Та непроницаемая стена, которая отделяла Восток от Запада в средние века, не существовала в Пелопоннесе. Со времени латинской империи он был наводнен французами и итальянцами, которые остались здесь надолго. При ежедневных сношениях различие между франками и греками неизбежно должно было до некоторой степени сгладиться, стушеваться. Живя в такой среде, нельзя было долго сохранить традиционное узко-византийское недоверие к западным европейцам: если Виссарион впоследствии стал «graecorum latinissimus» (выражение Валлы), то начало этого олатинения следует отнести еще к его жизни в Пелопоннесе.
Таким образом, молодой греческий монах (Виссарион постригся в 1423 г.) еще в ранней молодости с разных сторон подвергался влияниям, подготовлявшим его к будущей гуманистической деятельности. Но сначала он выдвинулся на совсем другом поприще,—как богослов. В этом отношении он приобрел настолько громкую известность, что с небольшиим 30-ти лет, его, человека совсем незнатного, притом не византийскаго уроженца, император назначил на один из высших постов византийской церковной иерархии. Около 1436 года он стал архиепископом города Никеи, котораго, кстати, он никогда не видал, ибо он уже давно был в руках турок. Причина такого быстраго возвышения совершенно ясна: Иоанн IV готовился в то время к последней, решительной попытке соединения церквей и нуждался в лучших ученых силах Греции, чтобы достойно представить Византию на соборе, где были лучшие католическия богословы.
Виссарион на Флорентийском соборе
С этой стороны Виссарион вполне оправдал выбор императора. По своей учености и красноречию он играл одну из первых, если не самую первую роль среди греков,—и обратил на себя внимание высшаго католического духовенства, вообще гораздо более богатаго богословскими сведениями, чем греческое. Но тут уже обнаружилось, что молодой архиепископ несравненно больше годился для роли ученаго, чем дипломата. Это особенно ясно выразилось в его вступительной речи: он считал задачей собора совершенно безпристрастное изследование спорных вопросов. «Греки и латиняне, говорил он, сошлись с одинаковыми намерениями, обе стороны, с единственным желанием найти истину, предпочитая в ином быть побежденными хорошо, чем победить худо, ибо лучше потерпеть поражение в споре, но зато узнать истину». Дальнейшее поведение Виссариона показало, что это не были пустыя слова. Виссарион поступал так, как говорил. Но на соборе дело шло не о научном изследовании: решался практический вопрос, имевший огромныя, прежде всего политическия последствия; за богословскими разсуждениями стояли вековыя религиозныя верования, которыя имели на массу народа несравненно больше влияния. Когда, благодаря усилиям, главным образом, Виссариона, уния наконец состоялась, греки стали относиться к нему так недружелюбно, что он не нашел возможным оставаться в их среде. Между тем папа (Евгений IV) для закрепления союза церквей принял в ряды курии главных представителей восточной церкви: Виссарион, вместе с бывшим русским митрополитом Исидором, были назначены кардиналами. С этих пор Виссарион окончательно поселился в Италии. Его роль, как защитника византийских интересов, далеко не кончилась этим. Всю жизнь он не переставал хлопотать о крестовом походе на помощь Константинополю; но здесь ему ничего не удалось достигнуть. Гораздо плодотворнее была его деятельность, как одного из представителей Возрождения,—и притом в двояком отношении: и как самостоятельнаго работника, и как покровителя других работников.
Жизнь Виссариона в Италии: библиотека и академия
Виссарион был единственным византийским греком в Италии, которому удалось достигнуть если не богатства, то все-таки обезпеченнаго положения. Среди кардиналов он, со своими 600 скуди пенсии и малодоходною церковью Св. Апостолов, которую дал ему папа, был, вероятно, самым бедным; но этого небольшого достатка хватало на то, чтобы прилично жить самому и кормить несколько обнищавших на чужбине греческих ученых. Прежния счастливыя времена, когда даже знания какого-нибудь Пилато имели цену, давно прошли. Теперь, по свидетельству Полициано, всякий порядочно воспитанный флорентийский юноша знал больше Пилато. Толпами скитались несчастные «graeculi esurientes»(9) по Италии и большею частью должны были довольствоваться скромною ролью переписчиков греческих рукописей. Редко, редко удавалось кому-нибудь из них возвыситься до звания переводчика; но теперь уже никого нельзя было уверить, что Ахиллес значит «не евший сена». Не все это понимали: один грек, Георгий Трапезунтский, вздумал было обманывать папу Николая V, сбывая ему никуда негодныя переводы, но был сейчас же уличен и с позором изгнан из Рима. Если бы не Виссарион, многим из его соотечественников пришлось бы умирать с голоду; у кардинала никейскаго всегда было им готово убежище и работа, приносившая хоть что-нибудь. Назначенный главноуправляющим базилианскими монастырями Италии, Виссарион воспользовался этим для того, чтобы удовлетворить своей страсти к книгам; греческия рукописи извлекались из монастырской пыли, тщательно списывались и поступали в библиотеку кардинала. Манускриптов было много, и для знающих греческий язык было постоянное занятие. Собрание греческих рукописей Виссариона считалось одним из самых богатых в западной Европе,—первым после собрания Медичи. Эту библиотеку—до 900 томов, ценою на 15.000 дукатов—кардинал завещал городу Венеции, которая, по его мнению, больше всех итальянских городов оказала услуг грекам. Торговые люди не знали сначала, что им делать с этими рукописями, и ящики стояли некоторое время нераскупоренными. Но скоро нашелся предприимчивый человек, который сумел извлечь отсюда и коммерческую, и научную выгоду: собрание Виссариона легло в основу перваго издания классиков, сделаннаго в Венеции Альдом Мануцием. Благодаря гостеприимству кардинала, около него всегда было много ученых греков, к которым присоединялись иногда и итальянские гуманисты. Они образовали своего рода домашнюю академию, имевшую не меньше влияния на возрождение платонства, чем флорентийская. Особенно велико было ея значение в то время, когда папский престол занимал противник платонства, Павел II, преследовавший Помпония Лета и его товарищей. Тогда дом Виссариона в Тускулуме, где он был в то время епископом,—знаменитое аббатство Грота-Феррата,—стал прибежищем для всех любителей древности. Простые переводчики, рядовые гуманистической армии, и известные писатели, голодные византийцы—и кардиналы, поклонники античнаго,—сходились здесь на общей им всем почве. Это был один из первых литературных кружков Европы, где научныя и художественныя стремления сглаживали различие состояния и происхождения. В противоположность академии Медичи здесь не было такого разстояния между хозяином-покровителем и покровительствуемыми гуманистами; Виссарион не был так богат, как флорентийский банкир, и вдобавок сам был ученый. Кружок состоял по большей части из платоновцев, и кардинал впереди других защищал дело своего учителя. С обычным ему хладнокровием и научною добросовестностью, он не увлекался тою резкою полемикой против Аристотеля, которую начал Гемист Плетон. В первый раз он вмешался в философскую полемику даже в пользу Аристотеля. Повод подала стычка двух членов его домашней академии, Феодора Газы и Иоанна Аргиропула, из которых один стоял за Аристотеля, другой за Платона. Виссарион принял среднюю точку зрения. Аристотель, говорил он, действует, как сам советует действовать физику: он объясняет видимое, доступное чувству. Платон все вещи видит в Боге, он берет их идеальную, божественную сторону,—следовательно, занимается тем, чего нельзя видеть и слышать. Оба они могут говорить различно, но противоречия между ними быть не может, потому что и цели их совсем различныя. Еще сильнее пришлось высказать Виссариону ту же точку зрения по другому случаю.
Один из самых молодых греческих ученых, Михаил Апостолий, желая угодить кардиналу,—платоновския симпатии котораго были всем известны,—написал резкий памфлет против Аристотеля и аристотелевца Газы. Но Виссарион принял это дело совсем иначе, чем ожидал Апостолий: вместо похвалы он получил от кардинала суровое послание, где ему разъяснялось, что Аристотель заслуживает всякаго почтения, а вовсе не тех дерзких выходок, которыя позволил себе Апостолий. «Да будет тебе известно,—писал Виссарион,—что я уважаю Платона, но уважаю и Аристотеля, почитая того и другого, как мудрейших людей» (письмо 19 мая 1462 г.).
Философские труды Виссариона
Памятником этого уважения к Аристотелю остался перевод его «Метафизики», сделанный Виссарионом по поручению папы Николая V.
Впрочем, этим кардинал оказал немалую услугу и гуманизму: точные переводы с подлинных сочинений Аристотеля не меньше полемики подрывали авторитет школьной философии, опиравшейся, в сущности, не на самого философа, а главным образом на его арабскаго комментатора, Аверроэса (Ибн Рошд, арабский ученый)(10). Чем больше узнавали настоящего Аристотеля, тем больше падало доверие к его комментатору и вместе с ним к схоластике.
Но скоро пришлось Виссариону высказаться решительно; когда Павел II начал гонение против платоновцев, нашлись и между учеными охотники, в угоду новому папе, изобличать платоновцев во всяких неправдах. Георгий Трапезунтский поднял старыя обвинения против Платона в безнравственности и противоречии христианскому учению. Виссарион не побоялся отвечать, хотя и знал настроение папы. Этот ответ «Клеветнику Платона» (In calumniatorem Platonis Libri IV)—главное философское произведение Виссариона. Оно начато около 1465 г., а напечатано в 1469 г., как раз после закрытия римской академии папой. Имя автора, его огромная эрудиция и сдержанный тон его книги—все это сразу выдвинуло ее из ряда других полемических сочинений. Первым последствием было прекращение стараго спора, еще занимавшего Фичино: кто из двух философов был христианин: Платон или Аристотель? Схоластики доходили до того, что уверяли, будто их учитель, Аристотель, получил особое от других откровение насчет св. Троицы за три слишком века до христианства; Фичино не шел так далеко, но все же не прочь был искать у Платона разсказа о грехопадении Адама. Виссарион откровенно признал, что оба философа были язычники, и что искать у них подтверждения Библии не следует; хорошо уже, если их основныя идеи не противоречат христианству. Кардинал честно согласился, что у Платона в этом отношении есть недостатки: он, например, верил в существование нескольких богов; но раз, что он язычник, это уже извинительно. Быть может, сам Виссарион и не имел этого в виду, но результат был тот, что вопрос был сведен с религиозной почвы: из богословско-философскаго он стал историко-философским. Это было уже знамение новаго времени—и в этом значение работы Виссариона. До него вопрос был поставлен так: или Платон, или Аристотель. «И у того, и у другого есть слабыя и сильныя стороны, был ответ Виссариона, ни тот, ни другой не могут заявлять притязание на особое покровительство церкви. Оба они мыслители очень почтенные, но люди совершенно чужие для церкви; следовательно, можно критически отнестись к их учениям, не затрогивая нимало учения христианскаго».
Таково было общее впечатление, которое должна была произвести книга Виссариона. Не нужно думать, чтобы ученому кардиналу удалось отнестись к своему предмету вполне критически: и для него еще Плотин и Ямвлих были авторитетом, наравне с Платоном; и Виссарион не прочь был от игры силлогизмами,—вся его третья книга состоит из подобных упражнений. В этом случае общий тон книги, общее настроение ея автора гораздо важнее самаго содержания; по размерам философскаго таланта Виссарион далеко не был крупной величиной,—да для его дела большого таланта и не требовалось. По натуре он был примирителем как на флорентийском соборе, так и в философской полемике,—к этому и свелась вся его роль. Только на соборе дело шло о жгучем практическом вопросе, и старания Виссариона в конце концов ни к чему не привели; здесь же была чистая теория, и Виссариону удалось если не объединить враждующия партии, то, по крайней мере, установить между ними некоторое равновесие.
Результаты философской полемики
Последствия были самыя наглядныя—вторая половина XV века уже не была свидетельницей тех шумных философских споров, которые наполняют первую. Аристотелевцы в Падуе, платоновцы во Флоренции если не питали друг к другу особаго расположения—то не пытались уже уничтожить друг друга в общем мнении. Понемногу привыкли к мысли, что есть два философских авторитета, Аристотель и Платон, между которыми можно выбирать. Обе стороны еще не покинули старых путей; еще прочно держалась старая привычка мерить все богословской меркой, оценивать достоинство философскаго учения его согласием или несогласием с учением церкви. Должно было пройти еще полтора столетия, прежде чем явился мыслитель, осмелившийся объявить открыто, что философия должна быть основана на чистом мышлении, независимом ни от какого догмата. Но прежде чем отрешиться таким образом от всякаго внешняго авторитета, нужно было пройти период выбора между несколькими авторитетами. Уже то одно, что Платона изучают по свободному влечению, а не по необходимости, указывает на сильный подъем умственных интересов. Постоянная работа ума над самыми трудными задачами человеческаго мышления незаметно делала свое. Начинали увлекаться знанием ради него самого, независимо от богословских споров, начинали чувствовать достоинство мысли и человека, как мыслящаго существа. Это новое чувство нашло себе выражение в словах Пико делла Мирандола, которыми заканчивается его трактат «О человеческом достоинстве». «Бог создал человека в последний день творения для того, чтобы он познавал законы вселенной, любил ея красоту, удивлялся ея величию. Он не привязал его к одному определенному месту, не назначил ему одного какого-нибудь дела, не связал его необходимостью, но дал ему способность двигаться и свободную волю. Я поставил тебя в средине мира, сказал Творец Адаму, чтобы тебе легче было осмотреться и видеть, что в мире находится. Я создал тебя существом ни небесным, ни земным, ни смертным, но и не безсмертным только, чтобы ты себя свободно образовал и укротил; ты можешь выродиться в зверя и подняться до богоподобнаго существа. Животныя от рождения таковы, какими они должны быть; высшие духи с самаго начала таковы, какими они будут вечно. Ты один имеешь развитие, рост по свободной воле; в тебе лежат зародыши самой разнообразной жизни».
М. Покровский.
1 См. статью «Турки в Европе и падение Византии» (вып. III)
2 У гуманистов было в обычае высказывать свои мнения по какому-нибудь поводу в форме писем, которыя предназначались не для какого-либо действительнаго лица, а для публики, и ходили по рукам в списках.
3 Наемный убийца
4 Γεμιστος—наполненный, πληϑον—полный (синонимы); Георгий принял второе прозвание, потому что оно напоминало имя Платона.
5 Плотин, родом из Ликополя в Египте, род. 205 по Р. X., ум. около 270, преподавал в Риме новоплатоновское учение, мистически-аллегорическую смесь из греческих систем, в соединении с восточными, египетскими и еврейско-христианскими воззрениями; цель жизни он видел в слиянии с божеством, в освобождении души от плоти.
Ямвлих современник Константина Великаго, ученик Порфирия, ученика Плотина. Смешивал учения Пифагора и Платона и также находился под сильным влиянием восточной мистики.
6 Основная мысль сочинения та, что каждое слово в повествовании книги Бытия—аллегория и должно быть понимаемо, кроме прямого, еще в 4 переносных смыслах.
7 Буквально: «водить мистические хороводы» (Schultze, 107—108).
8 Его монашеское имя; св. Виссарион был покровителем Трапезунта
9 Нищие греки
10 «Аристотель истолковал вселенную, Аверроэс же истолковал Аристотеля», говорили в средние века.