4. Средневековой капитализм
Положение кредита в средние века
В средние века, повидимому, принимались все меры, чтобы помешать образованию денежного капитала: мы уже видели, что нельзя придумать ничего менее благоприятного для крупной международной торговли, чем городское хозяйство. Другой способ сосредоточения в однех руках больших денежных сумм—кредитныя операции: им не меньшия преграды ставило общественное мнение средних веков, выразителем которого была церковь. Мы уже имели случай говорить в одной из предшествующих статей (см. в в. III «Господство Медичи во Флоренции») о том, как относились в средние века к ростовщичеству—именем которого безразлично клеймили почти все формы кредита. Корень таких экономических взглядов нужно искать, конечно, в экономической действительности эпохи: при натуральном хозяйстве заем может служить только для целей потребления, а не производства; занимают не для того, чтобы извлекать доход из занятаго капитала, а для того, чтобы покрыть из него текущие расходы: занимает крестьянин, котораго постиг неурожай или пожар, помещик, котораго разорила война, и т. д. При таких условиях процентная ссуда почти всегда является эксплуатацией человеческаго несчастия, потому что тот, у кого дела идут хорошо, не занимает; понятно, отчего человек, промышлявший отдачей денег взаймы за проценты, не возбуждал симпатии. Но люди любят логически обосновывать свои симпатии и антипатии: теперь, в области хозяйственных отношений, для этой цели часто служит политическая экономия; средневековой человек во всех областях прибегал к богословию. Рост, по его мнению, был запрещен самим Господом Богом—доказательство чего не трудно найти в Библии: «Если дашь деньги взаймы бедному из народа Моего, не будь для него ростовщиком и не налагай на него роста» (Исход, XXII, 25). Средневековое каноническое законодательство о росте было только дальнейшим развитием этой основной мысли. Кульминационною точкой этого законодательства было распоряжение папы Климента V. «В виду того», гласит оно, «что до нас дошло горестное известие, будто некоторыя коммуны, согрешая перед Богом и своими ближними, вопреки законам божеским и человеческим, позволяют своими статутами требовать и платить рост и принуждают должников к уплате его,—сим постановляем, с одобрения настоящаго (Вьенскаго) священнаго собора, что все власти, начальники (captains), ректоры, консулы, судьи, советники и всякия другия, которыя дерзнут впредь издавать постановления об обязательной уплате должниками роста, а также о том, что ростовщики не обязаны возвращать деньги, полученныя в виде роста, подвергаются отлучению от церкви». «Если же кто-либо впадет в заблуждение и осмелится упорствовать, утверждая, что заниматься ростовщичеством не грешно, сим объявляем, что такой человек будет наказан, как еретик, и повелеваем всем ординариям и инквизиторам действовать со всею строгостью против всех, заподозренных в такой ереси».
Первым последствием такой строгости был, конечно, неестественно-высокий процент роста: и так как самой церкви, с ея сложною сетью хозяйственных отношений, труднее было избежать кредитных операций, нежели кому-либо другому—то прежде всего это чувствовали на себе церковныя учреждения. Один английский аббат, заняв для перестройки монастыря у одного еврея 27 фунтов, через 4 года должен был отдать со сложными %—880 фунтов. Но для истории кредита, может быть, всего интереснее те случаи, где церковь или ея агенты являлись не пассивною, а активною стороной сделки: экономическая необходимость заставляла иной раз выступать в роли покровителей ростовщика тех самых, кто осудил на смерть ростовщичество из-за богословских соображений. Римский престол, раньше организовавший систему налогов, чем какое-либо светское государство, и собиравший эти налоги со всех концов Европы,—должен был и раньше всех других столкнуться с денежным хозяйством. Сбор налогов поручали, обыкновенно, финансистам по профессии, итальянским купцам,—которые никогда не отказывались пускать в оборот скоплявшияся в их распоряжении свободныя суммы. Первыми организаторами европейскаго кредита были, таким образом, папские «коллекторы»,—быстро вытеснившие в этой области евреев, что давало последним повод жаловаться, будто их преследуют не только за религиозныя убеждения, но и как конкуррентов. Римская курия знала об операциях своих сборщиков, но молчала,—потому что не могла без них обойтись, и даже сама должна была обращаться к их услугам. Иннокентий III, в разгаре крестоваго похода против альбигойской ереси, переводил деньги через посредство кагорских (в ю. Франции) купцов, которые всей Европе были известны за отъявленных ростовщиков. Английский летописец Матвей Парижский разсказывает, немного позже, что «в Англии в эти дни разразилась ужасная зараза Кагорцев (Caorsinorum) и не было почти человека во всей Англии, особенно из высшаго духовенства, кто не запутался бы в их сетях. Сам король был у них в неоплатном долгу». Когда лондонский епископ попробовал их изгнать из своей епархии за ростовщичество, он был вызван к суду римской курии, где судьи «были друзьями Кагорцев». Со времени Лионскаго Собора (1254 г.) доходы курии в Англии и Франции значительно возросли,—и соответственно этому возросли операции собиравших их итальянских купцов, которые стали называть себя уже прямо «купцами и менялами папы» (mercatores vel escambiatores Рарае); один из пап—Иннокентий IV—дал им почетный титул «детей Римской церкви» (Romanae ecclesiae filii speciales). В 1377 г. папский коллектор в Лондоне занимал обширный дворец и держал целую армию писцов и чиновников, «как будто он собирал подати для какого-нибудь герцога или князя»,—с раздражением говорит одна современная петиция.
Общественный кредит. Города.
С постепенным ростом средневекового города он тоже должен был переходить к денежному хозяйству в большом масштабе—городское хозяйство дает нам первые примеры общественнаго кредита; самым типичным случаем этого рода является Флоренция (см. названную выше статью). Но городские займы были хорошо знакомы и другим большим городам средневековья. Большею частью они были внутренние и принимали форму, очень характерную для своего времени и объяснимую отчасти уже хорошо знакомым нам стремлением упрочивать все сделки на вечныя времена, отчасти практическою необходимостью как-ни- будь обойти церковный запрет: форму покупки ренты. Долговая расписка, выдаваемая городом, заключала в себе обязательство не возвращения занятой суммы с %—это была бы предосудительная ростовщическая сделка,—а уплаты ежегодно кредитору известнаго дохода из городских средств—ренты—безсрочно, так что назад деньги он требовать не мог: юридически это была сделка купли-продажи, таким образом, а не договор займа; на практике же рента ничем не отличалась от процентов. Класс таких рентьеров быль уже очень распространен в средние века: отцу семейства для обезпечения своей вдовы и сирот городская рента представляла очень удобное средство. Но на первых порах это средство не выходило за пределы городского хозяйства: внешние, иногородние займы заключались очень туго и на очень тяжелых условиях. Большею частью город-заемщик должен был поручиться в уплате занятых денег за круговою ответственностью всех граждан, которые в случае банкротства платились прямо своею личностью и имуществом. Еще в новое время—в 1612 г.—генуэзская республика арестовала одного лондонскаго купца за долг английскаго короля какому-то генуэзцу,—обезпеченный порукой города Лондона. Обязательство последняго гласило, что мэр и вся община города Лондона, как все вместе, так и каждый в отдельности, отвечают за уплату долга «своим лицом, своими землями и всяким иным имуществом, движимым и недвижимым, как теперь, так и на будущия времена». Понятно, что города старались по мере возможности избегать займов на таких условиях.
Государства
Но не все имели возможность выбирать наиболее выгодныя условия: в таком менее счастливом положении было средневековое государство. Настоящим родоначальником современнаго кредита и был не городской, а именно государственный. Нам уже приходилось говорить (см. очерк 1-й: «Разложение поместнаго хозяйства») об экономических последствиях новаго способа ведения войны, какой стал утверждаться в западной Европе со времен крестовых походов. Когда, к XIV веку, окончательно сложились большия национальныя государства, им по необходимости пришлось развивать этот способ еще дальше: появились наемныя армии, т. е. все содержание войска целиком перешло на средства государственнаго казначейства. Финансовая сторона войны выдвинулась на первый план. Потеряв возможность пользоваться феодальным ополчением и не выработав еще воинской повинности в позднейшем смысле этого слова, государство, чтобы достать солдат, должно было прибегать к особаго рода посредникам: набор войска сдавали на подряд, как теперь иногда сдают на подряд разныя общественныя сооружения. Главный подрядчик, генерал, бравший на себя поставку целой армии,—condottiere, как называли его в Италии,—сдавал от себя подряд по частям более мелким подрядчикам, полковникам; те—еще более второстепенным вербовщикам, субалтерн- и унтер-офицерам, и эти уже набирали солдат, частью из городского пролетариата или из обедневших крестьян, частью из остатков прежних феодальных дружин, которыя еще не вымерли окончательно даже в XV в., частью, наконец, из людей, выбравших себе военное дело, как профессию: такими были швейцарцы, отчасти шотландцы и английские стрелки из лука, главным же образом немецкие копейщики и рейтары. Большое неудобство этих армий состояло в том, что оне ничем не были связаны с нанявшим их государством, кроме жалованья: и если последнее платилось им неаккуратно, то солдаты считали себя в праве не только покинуть службу, но и перейти к противнику. Верности национальному знамени здесь не было места, в слабой степени существовала лишь верность нанявшему войско генералу, но и то она держалась только личною популярностью последняго. Вся трагедия Валленштейновской «измены» вертится около столкновения этой верности генералу, который нанял, с верностью императору, на имя которою солдаты были наняты. Тридцатилетняя война не дала в этом случае ничего новаго: она была не началом, а концом наемных армий. Вся система была уже на лицо в XV веке, когда сложился классический тип «ландскнехта». Состояние казеннаго сундука прямо и непосредственно определяло число пехотинцев и всадников, которые могли бы быть выдвинуты в поле. «Нет денег, нет и швейцарцев», гласила тогдашняя поговорка. В каких размерах нужны были деньги, это покажут два—три примера. В 1532 г. один немецкий финансист высчитал, что содержание армии средняго, по тогдашнему, размера в течение 6 месяцев—средняя продолжительность похода—без провианта, обоза и т. д., значит, считая, главным образом, жалованье, обошлось бы в 560.000 дукатов. Во второй половине XVI века, когда, благодаря притоку американскаго серебра, цена денег еще упала, содержание небольшой испанской армии в Италии в течение такого же времени стоило уже 11/4 миллиона дукатов. А содержание той испанской армии, которая в это самое время «усмиряла» Нидерланды, обходилось ежегодно от 2 до 3 миллионов золотых крон, т. е. гораздо более, чем получалось в год доходов с тех же Нидерландов. Нужно прибавить, что потребность в военных расходах возникала по большей части внезапно, что для расплаты с наемниками требовалась звонкая монета и что монетные запасы тогдашних правительства не могли быть значительны уже по тому одному, что вообще денег в обращении было мало. Весь металлический фонд Европы в 1492 г. не превышали одного миллиарда франков (теперь одна Германия располагает звонкою монетой на 21/2 миллиарда франков, Англия больше, чем на 3); влияние Америки начало заметно сказываться лишь с половины следующаго столетия. Положение Англии в начале царствования Генриха VIII, во время его войны с французами, дает очень любопытную иллюстрацию к только что сказанному. Когда кардинал Вольсей потребовал экстренной подати на военные расходы в размере 4 шиллингов с фунта состояния каждого, парламент заявил, что требование совершенно неисполнимо: оценивая все имение англичан в 4 миллиона фунтов, палата общин утверждала, что лишь четвертая доля его заключена в монете, другая четверть приходится на земельныя владения, и около половины на движимое имущество. Истратив на военныя издержки миллион фунтов, Англия спустит за границу весь свой металлический запаси, и ей придется вернуться к кожаным деньгам, доказывал парламент. «Предвидя все возможности, нужно принять в расчет и ту, что король может попасть в плен; чем мы тогда будем его выкупать? Теперь французы не хотят нами продавать вино иначе, как за чистое золото. Неужели они отдадут нам короля за лоскутки кожи?» Упорная оппозиция парламента заставила Вольсея ограничиться податью в 1/10—вместо 1/4 имущества. Последствия не замедлили показать, что парламент был прав. Когда, немного спустя, королю для покрытия экстреннаго расхода пришлось прибегнуть к т. наз. «добровольному», а в сущности принудительному внутреннему займу, разразился настоящий кризис. Сборщики податей доносили Вольсею, что богатые помещики должны были продавать зерно, скот и другие товары с огромным убытком, только бы достать денег; люди, которых раньше ценили в 100—200 фунтов, не могли собрать 40 шиллингов звонкою монетой. На рынках в Кенте скот оставался непроданным, потому что нельзя было найти покупщиков иначе, как за половинную цену. В Нориче, центре суконной промышленности, фабриканты предлагали серебряную посуду, заявляя, что денег у них нет.
При таких условиях достать сразу большую сумму денег можно было только путем займа. Но внешние займы обходились тогдашним правительствам неимоверно дорого: императору Карлу V случалось занимать,—обыкновенно под обезпечение части налогов, из 30 слишком % годовых! В наши дни правительственныя обязательства считаются самыми надежными и потому дают самый низкий %. В те дни короли имели гораздо меньше кредита, чем простые смертные: в среднем % правительственнаго займа был вдвое выше того, какой брали с обыкновеннаго купца. Причин на это было достаточно. Во-первых, редкое из европейских правительств средних веков имело порядочную финансовую организацию. Затем, правительственный кредит носил очень личный характер, более, нежели купеческий; на купеческую фирму можно было положиться, что она себя оправдает, кто бы ни стоял во главе ея; но никак нельзя было ручаться, что, в случае смерти короля, занявшаго деньги, его преемник захочет платить его долги. Тогда не умели отличать физическое лицо государя от юридическаго лица государства,—различие, которое не было ходячим даже и при Людовике XIV: сама собою разумеющаяся для нас юридическая непрерывность финансовой ответственности государства была одним из самых спорных вопросов. Наконец, в случае банкротства кредитор государства не имел почти никаких шансов получить вознаграждение: к французскому или английскому королевству неприменимы были те средства, какия, как мы видели выше, города применяли по отношению друг к другу. «Благородные люди обещают, а держат обещание только мужики», учила старая немецкая поговорка: и на обанкрутившихся королях она оправдывалась со всею силой. Кредиторам платили, что хотели,—и, конечно, всякий благоразумный кредитор заранее старался себя застраховать огромным ростом.
Спасаясь от последняго, правительства, в свою очередь, старались всеми мерами избегать внешних займов и добывать деньги внутри страны. В более раннюю эпоху это достигалось наиболее простым путем: периодическим ограблением еврейских ростовщиков. В Германии дело приняло характер правильной контрибуции, которая считалась императорскою регалией и была предметом горячих споров императоров с князьями и князей между собою. Но не так можно было, конечно добывать те миллионы, каких требовало ведение войны в XV—XVI веках. Да и производить подобную операцию над сменившими евреев папскими коллекторами—или, тем более, над такими денежными королями, как Фуггеры и Медичи, не решился бы ни один государь в Европе. Нужны были мероприятия более сложныя, и историю их можно хорошо проследить на английской монетной и таможенной политике XIV—XVI вв.
Меркантилизм
Исходною точкой этой политики была основная мысль меркантилизма в его самой простои и грубой форме: «та страна богаче, у которой запас золота и серебра больше». До XVII века, когда эта мысль развилась в экономическую теорию, известную под таким названием, она уже не одно столетие служила руководящею нитью финансовой практики всех европейских государств. Первое следствие, которое выводилось из этой основной посылки, было отрицательное: отнюдь не надо выпускать драгоценных металлов из страны. Едва началась столетняя война, она, несмотря на все победы англичан, тотчас дала себя почувствовать в Англии самым неприятным образом: почти половина звонкой монеты ушла из страны в виде военных издержек. Здесь был ближайший повод к появлению законов, изданных при Ричарде II и действовавших до XVI столетия: вывоз денег и драгоценных металлов из Англии был запрещен, под страхом наказания, как за государственную измену; векселя, выданные английскими подданными на заграницу, должны были оплачиваться из денег, полученных за вывезенные товары, на что давался трехмесячный срок; иностранный купец, привезший товар на продажу в Англию, должен был, по крайней мере на половину всей цены проданнаго им здесь товара, купить английской шерсти, кож, свинцу, олова, масла, сыру, сукна или иных местных продуктов и только половину мог вывезти деньгами, и то с особаго разрешения. Законы эти неоднократно подтверждались последующими государями, до Генриха VIII включительно; насколько строго применялся закон, видно из известнаго анекдота об Эразме Роттердамском, который должен был отдать в Дуврской таможне 20 фунтов, заработанные им в Англии. На практике от закона терпели частныя лица, т. е. как раз те, кто мог вывезти денег всего менее: вернуть вексельныя операции к натуральному хозяйству никогда, понятно, не удавалось—и для заграничных банкиров, необходимых самому правительству, приходилось или делать исключение, или смотреть сквозь пальцы на нарушение закона; тщательно запирая калитку, оставляли открытыми широкия ворота. Сами английские финансисты понимали, вероятно, всю тщету запретительных мер,—и параллельно с ними мы встречаем другия меры, направленныя к тому, чтобы привлечь деньги в страну. Еще до Ричарда II был издан закон, в силу котораго всякой покупатель английской шерсти должен был часть уплачиваемой цены (5 су с каждаго мешка) представить на монетный двор в Кале в виде слитков серебра или золота для перечеканки в английскую монету. В 1397 г. всем купцам, английским и иностранным, было предписано за каждый вывезенный ими за границу тюк кож или мешок шерсти вернуть в Англию в полугодичный срок унцию золота иностраннаго чекана. Но та же самая причина, которая заставляла парламент издавать подобные законы, недостаток звонкой монеты, делала для английских купцов гораздо более выгодным—расчеты с заграницей векселями, чем наличными деньгами. Попытки парламентов XV века запретить всякия сделки на шерсть, кроме как на наличныя, приводили только к временным заминкам в торговле шерстью, пока не находимо было средство обходить закон. В конце концов монетный двор в Кале стоял без всякаго дела. И этот закон подтверждался до Генриха VIII включительно, с теми же практическими результатами.
Первыя биржи. Лион.
Громадный шаг вперед в развили меркантилизма представляет политика Людовика XI: французский король первый понял, что привлечь деньги в страну можно, не стесняя торговлю, а лишь поощряя ее. Созданная им лионская ярмарка была эпохой в экономической истории не одной Франции: Лион стал первой товарной и денежной биржей, на которой скрещивались операции пол-Европы.
В начале XV века узловым пунктом, где сходились главнейшие торговые пути из Франции, южной Германии и Италии, была Женева, лежавшая за пределами французскаго королевства. Туда ездили, на ежегодную ярмарку, и французские купцы—и увозили деньги из Франции, что, конечно, совсем не могло нравиться французскому правительству. Оно не могло не заметить, что географически Лион представлял почти те же удобства и имел еще одно добавочное, собственно для Франции—что он был свой, французский город. Но попытки Карла VII развить лионскую ярмарку на счет женевской ни к чему не вели до тех пор, пока навстречу французскому меркантилизму не пошел сюзерен Женевы,—герцог Савойский. Поссорившись с городом, он, в полном забвении своих собственных финансовых интересов, решил сломить горожан блокадой—и закрыл все торговые пути, ведущие к Женеве. Этим тотчас же воспользовался наследник Карла VII; он поспешил даровать лионской ярмарке все привилегии, какими пользовалась женевская, и купцы, привыкшие съезжаться на верхней Роне, вместо отрезанной от всего мира Женевы, поехали теперь в Лион. Вместе с ярмаркой перешел во французские пределы и денежный рынок, сформировавшийся в Женеве,—что было едва ли не важнее ярмарки. Флорентинские менялы с давних пор вели здесь обширную биржевую игру, главным образом на счет Франции—скупая для перечеканки полноценную французскую монету; сюда же стекалось золото из Зальцбурга и серебро из Тироля, в больших массах доставлявшееся верхне-немецкими купцами. Людовик XI, оградив интерес своего государства, не стал стеснять этих операций; рядом ордонансов его и его преемников иностранцам,—особенно флорентинцам и лукканцам, была дана полная свобода торговли. В Лионе был учрежден особый коммерческий суд, первый во Франции. В одном из ордонансов (половины XVI в.) было прямо признано, что король «извлекает великую выгоду из денежных сделок, ежедневно совершающихся на лионской ярмарке». И еще гораздо раньше косвенно подтвердила это Женева; доказывая своему савойскому государю, какую он ошибку сделал, позволив развиться лионской ярмарке, женевцы приводили, что прежде, если ему нужно было 100 или 200 тысяч гульденов, ему стоило обратиться во время ярмарки в Женеву—и нужная сумма бывала собрана в 3—4 дня; а теперь он должен заключать внешний заем—в Лионе. В начале XVI века в Лионе было уже 4 ярмарки ежегодно: «Богоявленская» (Foire d’Apparition ou des Rois) в январе, «Пасхальная» в апреле, «Августовская» и «Всех Святых» в ноябре. «На четырех лионских ярмарках», писал в 1528 году венецианский посланник Андрей Наваджеро, «сходится безчисленное количество платежей со всех концов, так что оне составляют центр денежнаго обращения для всей Италии, доброй части Испании и Нидерландов». Когда Карл V вместе с папою Адрианом VI действовали против Франции, одно из главных средств, на какия они разсчитывали в борьбе с своим сильным противником, было возстановление женевской ярмарки. Но из этого ничего не могло выйти—к Лиону купечество слишком привыкло. На смех своим врагам, французское правительство извлекало оттуда все большия и большия суммы: мало того, благодаря лионской ярмарке, Франция создала для себя новыя, более выгодныя, формы кредита,—что было еще важнее. Война, которую начал с империей Франциск I в 1542 г., потребовала вооружений в неслыханных до тех пор размерах. Французский король двинул в поле две армии, из которых в одной было от 80 до 100,000 человек; в числе их были не только швейцарцы и немцы, но также датские и шведские наемные отряды, потому что Франциск заключил союз с королями этих стран. Так как он был, кроме того, в союзе и с Турцией, то Габсбурги с своей стороны должны были выставить в поле несколько сильных армий. Генрих VIII английский тоже вооружался, спрос на деньги во всех углах Европы был громадный. Банкиры, снабжавшие обыкновенно королей деньгами, требовали невероятных %.
Новыя формы кредита
Тогда впервые лионскому наместнику, кардиналу Турнон (Tournon), пришла в голову мысль—вместо отдельных банкиров, обратиться за деньгами к бирже; кардинал разсчитывал, что если бы в Лионе был правительственный банк, принимающий деньги от всех желающих, то такой банк нашел бы сколько угодно капиталов за 8% годовых—по тогдашнему вовсе не высокий процент—и все эти капиталы были бы в распоряжении короля. Мы не знаем результатов этой первой попытки. Но тринадцать лет спустя—в 1555 г. французское правительство устроило первый заем на новых началах,—под именем «Grand parti», наделавший страшнаго шума в тогдашней Европе. Если не считать Флоренцию, опередившую остальную Европу на 100 лет, это был первый известный нам «заем по подписке»,—так хорошо знакомый финансовой Европе теперь. «Все бежали, спеша поместить свои деньги в Grand parti», пишет один современник, «даже слуги несли свои сбережения. Женщины продавали свои украшения, вдовы свои (городския) ренты, чтобы только получить долю в займе. Словом, все бежали, как на пожар». «Не только богатые швейцарские патриции и немецкие князья приняли здесь участие», говорит другой, «но даже турецкие паши и купцы из Турции записались, на имя своих поверенных, более чем на 500.000 экю». Нужно прибавить, что и в смысле финансовой техники Grand parti представляло новый шаг вперед: это был первый в Европе заем с правильно организованным погашением.
Лионский заем 1555 года отмечает собою факт громадной исторической важности: образование европейскаго денежнаго рынка. Ростовой капитал, вслед за торговым, взломал хрупкия стенки городского хозяйства и начинал уже переливаться через гораздо более прочныя и высокия национальныя границы. Средневековая финансовая Европа с ея «ростовщиками» и «менялами» умирала, уступая место общественному кредиту, и опальный средневековой «вексель» сменялся солидной, законом обезпеченной, процентной бумагой. Облигации Grand parti принадлежали уже, несомненно, к этому последнему типу. Для нас, привыкших к повседневной продаже и покупке ценных бумаг, наравне со всяким другим товаром, очень странною кажется та формалистика, какою обставлялся переход из рук в руки их родоначальниц XVI века. Облигации французских займов передавались не иначе, как через нотариуса, в присутствии свидетелей. Тяжелой, неудобопонятной деловой прозой того времени писался длиннейший протокол, куда включался, между прочим, весь текст облигации; передача, кроме того, еще отмечалась на ея обороте. Только по соблюдении всех этих формальностей покупатель мог вступить в обладание «королевским письмом».
Антверпен
Одновременно с реформой в пространстве,—образованием над отдельными городскими рынками объединяющаго их рынка, общаго для всей страны или даже для нескольких стран,—параллельно с этим происходило то, что можно назвать реформой во времени: слияние временных рынков-ярмарок в один непрерывный рынок—биржу. Постоянный рынок и ярмарка взаимно исключают друг друга: где торг идет всегда, там не нужно ярмарки; где бывают ярмарки, там, очевидно, нет постояннаго торга. Упразднение ярмарочнаго характера торговли—такой же явный признак созревания новаго экономическаго строя, как и облигации Grand parti. Типичным показателем этой стороны переворота служит Антверпенская биржа. Она почти ровесница Лионской: расцвет Антверпена и упадок Брюгге, прежде главнаго коммерческаго центра Нидерландов, относится к тем же 60-м годам XV века. Но здесь гораздо больше действовали естественныя, географическия причины, нежели государственная власть. Антверпен был открытою дверью на Атлантический океан, после открытий испанцев и португальцев с каждым годом приобретавший все больше значения. Затем, ему много помогло то, что это был новый город. В торговых привилегиях нюренбергских купцов Антверпен упоминается в первый раз в 1433 г.; испанцы, а также итальянцы—флорентинцы и генуэзцы, появляются здесь лишь в самом конце столетия или в начале следующаго. А уже в 1564 г. одна английская записка говорит, что антверпенцы «съели торговлю» всех других городов—и в это время Антверпен был уже главным портом европейскаго континента. Благодаря его молодости, в нем очень легко утвердилась полная свобода торговли—туго дававшаяся старым коммерческим центрам средневековья. Маклерство, посредничество между купцами всюду было монополией в руках привилегированной корпорации—в Антверпене оно было совершенно свободно. Банковое дело везде было в руках присяжных менял—тоже монополистов; в Антверпене им мог заниматься каждый гражданин. Ни о каких стеснениях иностранных купцов (см. очерк 2-й «Городское хозяйство») здесь не было и помину. Уже в 1484 г. обитатели стараго, почтеннаго Брюгге с ужасом говорили, что в Антверпене торгуют круглый год, не обращая внимания на ярмарочные сроки, а еще через 2 года узнали, что там для такой необычной торговли и рынок новый построен, и с англичанами договор заключен. Английския сукна, наравне с пряностями, привозившимися португальцами по вновь открытому морскому пути, составляли главную массу товаров: эти две статьи—последняя вполне—были в руках антверпенцев, через которых получала их остальная Европа. Развитие торговли повело к ея техническому упрощению: на антверпенском рынке впервые утвердился обычай продажи и покупки по образцам, не осматривая товара в натуре: способ, свидетельствующий о таком развитии коммерческаго доверия, какое показалось бы совершенно немыслимым заурядному средневековому торговцу. Само собою разумеются, что денежное дело здесь расширялось параллельно товарному обороту,—как это было в Женеве и в Лионе: постройка биржи, служившей, главным образом, для операций с денежными фондами (1531 г.), была завершением всех антверпенских новшеств. Слово «биржа» (bursa, от византийскаго βυρσα, кошелек) встречается и раньше в этом смысле: в Брюгге так называлось помещение, где собирались итальянские купцы, преимущественно банкиры. Но только в Антверпене городское управление решилось построить особое здание специально для такого промысла, который был строго запрещен средневековой моралью. «Там слышались звуки всех наречий вселенной, и виднелись костюмы всех возможных наций: словом, это был маленький мир, куда собрались представители всех частей большого мира»—так описал один тогдашний поэт это учреждение, над дверями котораго была надпись: «На пользу купцам всех наций и языков». Названия ярмарок уцелели в торговом жаргоне Антверпена только как переживание: к ярмарочным срокам подгоняли сроки уплаты векселей. Никакого более реальнаго значения они не имели. Не подлежит сомнению, что в поэтически воспетом здании новой биржи шла биржевая игра вполне в новейшем духе—на понижение и повышение, на разницу и т. д. Но обитатели этого «новаго» города были настолько по-старому благочестивы, что не решались допускать у себя подобныя операции иначе, как посоветовавшись предварительно с докторами каноническаго права парижскаго университета.
Банкиры
Нам остается сказать несколько слов о размерах этого средневекового капитализма и способах его действия: и в том и в другом случае мы встречаемся на каждом шагу с ростом «новейших черт» на счет средневековых. Прежде всего, какая часть общаго богатства шла в эти кредитныя операции? Ответ укажет нам, насколько широки были эти последния—какую часть общаго коммерческаго потока они захватывали. Мы можем приблизительно определить, во что ценились главнейшие банкирские дома тогдашней Европы, и, определяя это, мы увидим в то же время, как постепенно рос европейский миллионер. В половине XIV в., вероятно, самым крупным торговым домом в мире была флорентийская фирма Перуцци; ея состояние достигало 147.000 флорентинских лир, что мы можем вычислить довольно точно, потому что торговыя книги Перуцци сохранились. По весу металла такая сумма составила бы около 147 килограммов (приблизительно 360 ф.) чистого золота, т. е. около 250.000 рублей. Покупную силу этих денег для XIV в. определить не легко: но для XV мы можем принять, повидимому, без большой ошибки, что тогда во Флоренции золото было в 6 раз дороже, чем теперь; в XIV оно не могло быть дешевле, скорее наоборот. Таким образом, крупнейшее состояние Европы XIV столетия составляло около полутора миллиона на наши деньги, а, может быть, и несколько более. В следующем веке богатейшим банкирским домом Европы были уже Медичи; их ценили в 500.000 флоринов, что по подобному же расчету дало бы около 15 миллионов рублей теперешней покупной силы. В первой половине XVI в. во главе финансоваго мира стоял немецкий дом Фуггеров: в 1546 г. у него считали 4.700.000 гульденов. Это равняется приблизительно 13.000 килограммов чистаго золота, т. е. около 75—80 миллионов наших рублей.
Эти цифры дают нам некоторое представление о размерах индивидуальнаго накопления, возможнаго в конце средних веков. Если мы припомним размеры всего денежнаго запаса тогдашней Европы, приведенные в начале этого очерка, относительная величина тогдашних миллионеров покажется нам нисколько не меньше современных, и мы не сочтем преувеличением характеристики богатаго купца, какую мы читаем у одного писателя XVI в.: «Папа приветствовал его, как своего возлюбленнаго сына, кардиналы перед ним вставали, император и короли, князья и бароны слали к нему своих послов...»
Синдикаты
Но XVI век знал не только крупныя индивидуальныя состояния: он был свидетелем попыток концентрации больших капиталов, преследовавшей те же цели, что сосредоточение капиталов в наши дни: монополизацию той или другой отрасли торговли. Явление, известное под именем синдиката (в Европе) или треста (trust, в Америке), вовсе не такая новость, какой оно кажется некоторым новейшим экономистам. Все пряности, после открытий португальцев, были на откупе у нескольких антверпенских синдикатов. Торговля перцем и другими пряностями, раньше сосредоточивавшаяся в руках купечества больших портов Средиземного моря, перешла теперь в руки Португалии и была признана королевской регалией. За пряностями ежегодно отправлялся целый флот, и весь его груз, пока еще он был в море, оптом скупали у короля специально для этой цели организованныя товарищества антверпенских купцов. Каких размеров была вся операция, видно из того, например, что синдикат для торговли перцем в 1548 г. должен был заплатить королю 3 миллиона дукатов. Если прибавить к этому громадный риск, связанный с подобной операцией при тогдашнем состоянии морского дела, то станет понятно, почему такая торговля была не под силу отдельным капиталистам. Синдикаты устанавливали цену на пряности для всей Европы, какую хотели, получая от 10 до 22% прибыли на капитал, а так как цена колониальных товаров, в особенности перца, по убеждению тогдашних купцов, определяла цену на большую часть товаров (кроме туземнаго сырья), то значение этих синдикатов в экономической жизни Европы было громадно.
Кроме подобных, довольно прочных союзов капиталистов, встречались, как и теперь, и более случайные и с еще более «современной» физиономией; таков был, прямо спекулятивный по своей задаче, синдикат, образованный в 1498 г. Фуггерами и несколькими другими немецкими домами с целью забрать в свои руки всю тирольскую и венгерскую медь и вздуть искусственно цены на этот быстро дешевевший металл. Участники обязались не продавать меди в Венеции (главный рынок) ниже известной цены, но, повидимому, размеры захваченнаго ими запаса не были настолько велики, чтобы командовать рынком. Цены продолжали понижаться, и синдиката распался.
———————
Промышленный капитализм
Промышленный капитал был сыном торговаго и ростового: всюду в мире капиталистическаго производства капиталисты-купцы были предшественниками капиталистов-предпринимателей, фабрикантов и заводчиков. Россия ближе стоит к этой первой ступени крупнаго хозяйства, нежели западная Европа; у нас до сих пор класс капиталистов носит название «купечества», и мы причисляем, например, московских фабрикантов к «купцам»,—хотя отлично сознаем, что главная их функция заключается вовсе не в обмене.
Колониальныя предприятия
Одной из ранних форм приложения крупнаго капитала к промышленным целям были колониальныя предприятия XV—XVI веков. Открытие Америки и морского пути в Индию было одним из самых сильных толчков к новому хозяйственному строю. У этих торжественных «открытий», помимо парадной стороны, всем хорошо известной, была еще сторона будничная, на которую не так часто обращают внимание: и то, и другое отмечено усиленным ввозом рабов в Европу. Подвигаясь вдоль берега Африки к мысу Доброй Надежды, португальцы заглядывали и в те африканския страны, мимо которых приходилось им плыть, и интерес был здесь не только географический: их больше всего занимал живой товар, который можно было захватить на этих берегах. Уже во второй половине XV в. торговля неграми была правильно организована. Функцию добывания взяли на себя сами португальцы: на одном из островов Зеленаго Мыса была устроена большая сортировочная станция новаго товара; отсюда уже забирали его генуэзцы, взявшие на себя функцию распределения. Чем ближе к новому времени, тем больше появляется черных, курчавых рабов на южно-европейских рынках. Совершенно подобные же результаты дало и открытие Америки: уже через два года после своей первой экспедиции, великий адмирал отправил в Европу целый караван рабов, на 12 кораблях; это были пленные индейские «бунтовщики», осмелившиеся защищать свою родину от испанцев. Колумб смотрел на дело с совершенно трезвой промышленной точки зрения и отнюдь не считал своей посылки случайностью. В донесении Фердинанду и Изабелле он отмечает выгодную сторону своего товара,—выхваляет, напр., мускульную силу караибов, которые были в числе пленников,— и предлагает завести правильную торговлю им. Он указывает на тот недостаток, какой ему приходится во всем терпеть на острове Гаити: нет ни жизненных припасов, ни скота; а потому он просит высылать ему все эти предметы и предлагает платить за них—рабами. Чем больше их прибудет в Испанию, тем больше душ спасется—приняв христианство; кроме того, король и королева с их ввоза могли бы взимать значительную таможенную пошлину.
Проект Колумба не осуществился, ближайшим образом потому, что королева Изабелла усомнилась в его согласии с правилами христианской нравственности. Но эта преграда, вероятно, впоследствии была бы как-нибудь обойдена, если бы проект был экономически осуществим. Рабы не могли найти широкаго сбыта в Испании потому, что она в то время,—как и теперь, была страной непромышленною: и сейчас Испания в области крупнаго производства уступает место даже России, не говоря о больших промышленных государствах Запада. Ввоз американских и африканских рабов в другия страны затруднялся отчасти тем, что климатическия условия средней Европы совсем для них неблагоприятны, отчасти в этих странах был уже достаточно развит туземный пролетариат, и во ввозе рабочих рук надобности не было. Но там, где не было этих условий, «рабский» капитализм нашел роскошную почву. Уже во второй половине XV века капиталы португальских евреев стали искать себе выхода в промышленности: когда один португальский король изгнал из Лиссабона еврейских банкиров, многие из них переселились на остров св. Фомы (почти под экватором у западнаго берега Африки) и завели здесь сахарныя плантации, на которых работали тысячи негров-невольников. На отдельных плантациях было от 150 до 3.000 работников,—это были, таким образом, очень крупныя предприятия. В первой четверти XVI века разведение сахарнаго тростника началось и во вновь открытых испанских владениях в Америке. Для характеристики производства здесь очень любопытно применение машин: для выдавливания сока из тростника употреблялись особые вальцы, приводившиеся в движение лошадьми или водяною силой. Это одно уже предполагает капиталистическия предприятия,—а вместе с капитализмом вошло сюда и рабство. Сначала к плантациям были приписаны туземцы, иногда целыми селениями, совсем так, как на иных наших фабриках петровскаго времени. Моральным оправданием такой меры у нас был государственный интерес—испанские колонизаторы оправдывали себя интересами христианской религии: хозяева должны были научить своих крепостных рабочих христианскому катехизису, дабы приуготовить их к крещению. Катехизис и молитвы изучались, конечно, на испанском языке, непонятном для индейцев, которые не шутя думали, что Ave Maria обозначает палку или что-нибудь в этом роде,—ассоциация идей вряд ли вполне случайная. Немудрено, если они обнаруживали подчас упорство и закоснелость, так что одному добросовестному испанскому губернатору в 7 месяцев пришлось повесить и сжечь 84 сельских старосты, отвечавших за односельчан: крещеных повесили, а некрещеных сожгли.
Такое промышленное миссионерство привело к тому, что индейцы стали вымирать массами. Тогда их заменили более стойкими неграми, и на их плечах капитализм в американских колония жил почти до наших дней. И здесь, как на острове св. Фомы, в основу новых предприятий лег ростовой капитал: первыя сахарныя плантации в Бразилии были основаны лиссабонскими банкирскими домами. Право поставлять в эти предприятия рабочия руки стало одной из самых выгодных монополий, которую в XVIII в. одна страна оспаривала у другой. Статья Утрехтскаго договора, предоставившая Англии ввозить негров в испанскую Америку, разсматривалась современниками, как один из самых блестящих триумфов британской коммерции, и, разсказывая о нем, современники-англичане доходили почти до лирического восторга. Торговля неграми, говорит один из них, «возбуждает до страсти дух коммерческой предприимчивости, создает знаменитых моряков и приносит огромныя деньги». Последнее было, вероятно, вполне справедливо: в год, когда написаны были эти строки, один Ливерпуль считал у себя 132 корабля, перевозивших человеческий товар.
Горное дело
Первый пример капиталистической организации свободнаго труда в Европе дает такая отрасль промышленности, которая по самому своему назначению всего ближе к торговле и к деньгам: добыча металлов, серебра и меди. Разработка руды во многих местностях началось еще в древности; в средние века она продолжалась,—сначала, вероятно, с меньшей интенсивностью и притом самым первобытным способом. Право на рудныя залежи принадлежало всей сельской общине, и каждый крестьянин имел право разрабатывать их на свой страх и риск, своими собственными средствами. Рудники IX—X веков представляли собою массу маленьких шахт, разбросанных без всякаго порядка и очень неглубоких, так как в каждой из них работала только одна семья,—крестьян-«старателей», как назвали бы их у нас на Урале или в Сибири. Так шло дело, пока не началось своего рода великое переселение народов, только в обратном направлении,—крестовые походы. Мы видели, что они сразу создали спрос на монетный металл. В первое время они же помогали его удовлетворить; но принесенные с Востока драгоценные металлы очень скоро ушли туда обратно,—как только, благодаря тем же походам, с этим Востоком началась правильная торговля. Чем могла заплатить Европа XIII—XIV вв. за восточныя пряности и предметы роскоши? Об изделиях европейских фабрик, наводняющих Восток теперь, тогда не было и помину. Грубых европейских фабрикатов того времени едва хватало для внутренняго рынка, да и они не удовлетворили бы более изысканных требований стараго культурного Востока. С индийскими и египетскими купцами приходилось расплачиваться драгоценными металлами,—особенно серебром, и тогда, как теперь, более всего ценимым на Востоке. Насколько важно было для восточной торговли обладание драгоценным металлом, видно из того, что центрами этой торговли становились города, крайне неудобно расположенные географически, в роде Гослара в Гарце, только потому, что около них были серебряные рудники. Началась усиленная разработка руды; были затронуты такия рудоносныя жилы, которыя без того вовсе не увидали бы света, потому что лежали слишком глубоко, и обработка их была не под силу «старателями»; эксплуатировались даже такия месторождения, которыя заброшены теперь, по совершенной их невыгодности. Старый рудокоп-кустарь уже не удовлетворял новым требованиям и должен был уступить место большим, сложно организованным предприятиям. Право общинной собственности на руду быстро было подменено государственною собственностью, а государственная власть поспешила сделать с новым своим правом то, что она привыкла делать со многими старыми: отдала его на откуп. Кто явился в роли откупщика, угадать не трудно; уже одни имена, стоящия во главе списка новых владельцев рудокопных предприятий, говорят достаточно красноречиво. В Германии мы встречаем здесь Фуггеров, во Франции Жака Кёра, самаго знаменитаго из французских купцов XV века. Рудным делом завладел тот же торговый капитал, который сначала и вызвал спрос на руду. А прежний его хозяин, крестьянин-общинник, превратился в наемнаго рабочего. От общины остались только пережитки в горном праве некоторых местностей. В Германии, например, чистый доход от рудника делился иногда на большое число (до 100 и более) равных «кусков» (Kuxen от чешскаго Kus), каждый из которых имел особаго хозяина: по своему историческому происхождению, это были идеальныя доли членов общины, но они принадлежали теперь не местным крестьянам, а совершенно посторонним людям, иногда жившим за сто верст от рудника и принадлежавшим большею частью к городскому классу. «Куски» продавались, как и всякая иная собственность, и цена их, в зависимости от богатства рудника, доходила до 1.000 талеров. В сущности это были паи крупнаго капиталистическаго предприятия; общинное землевладение, самым неожиданным для себя образом, послужило основой акционернаго товарищества.
Саксонский горный устав XVI века насчитывает более десятка должностей, административных и технических, связанных с рудным делом. В числе их, рядом со служащими по бухгалтерской части, мы находим и настоящих инженеров, в современном смысле слова, людей, орудующих «циркулем и квадрантом», способных проектировать очень сложныя, в глазах современников почти чудесныя сооружения для выкачивания воды из шахт, вентиляции последних и т. д. Шахты были так обширны, что рудокопами приходилось прибегать к компасу для ориентировки; спуск и подъем рабочих и руды производился, повидимому, при помощи машин, движимых водяною силою или лошадьми; при работах применялся порох. Появился спрос на технически подготовленных людей; до нас дошли любопытныя проповеди лютеранскаго пастора одного из горных округов Германии, сказанныя им в 60-х годах того же века. Он настоятельно советует своим прихожанам заботиться, чтобы в школах наравне с Законом Божиим, находила себе место и математика, и умение «обращаться с трех-и четырехъугольниками» и техническия знания; такой труд теперь может высоко оплачиваться—и не однеми деньгами: в назидание своим слушателям пастор разсказывал, как ценил «художников» и как вежливо с ними обходился сам император Максимилиан. Из подробностей разсказа видно, что под «художниками» (Kunstler) разумелись именно инженеры в нашем смысле слова. Первые проекты технологических институтов были, таким образом, современниками реформации.
В средневековом цеховом ремесленнике объединились, до некоторой степени, два элемента, необходимые в промышленности,—профессиональное умение и рабочия руки. В нашей современной крупной индустрии то и другое разделилось между двумя классами работников: небольшой главный штаб руководителей предприятия, работающих головой, предполагает целую армию простых рядовых рабочих, исполняющих, не разсуждая, приказания первых. Промышленная армия связана дисциплиной не хуже настоящей, военной армии: современная фабрика не уступит, в этом отношении, полку или военному кораблю. Один документ, идущий на этот раз из Франции, и еще столетием старше предыдущих, дает нам первый образчик такой тщательной и непреклонной регламентации труда массы рабочих. Свинцовые, серебряные и медные рудники упомянутого выше Жака Кёра после его опалы были конфискованы и перешли в казенное управление (в 1455 г.). Чиновники, заведыванию которых они были поручены, нашли полезным составить письменную инструкцию для рабочаго персонала предприятия,—на основании местных обычаев, так что мы имеем в ней порядки, заведенныя еще Жаком Кёром. Мы узнаем из нея, что все рабочие рудокопы были разделены на смены (piarde), каждая из которых работала определенное число часов. В определенный час все рабочие соответствующей смены должны собраться у входа в шахту, взять у особого сторожа свечи, с которыми они работали под землей,—и все вместе, по данной команде, спуститься в рудник. Кто опаздывал, хотя бы на минуту, не получал свечи, не допускался в рудник и наказывался вычетом одного дня из заработной платы. Смена, находившаяся в шахте, не смела тронуться с места, пока не приходила новая. Кто осмеливался оставить работу раньше конца смены, наказывался, в первый раз, вычетом жалованья за день, во второй раз, за 2 дня, в третий, кроме того, штрафом в 10 су. Если кто не мог продолжать работы вследствие болезни или полученнаго на работе увечья, должен был предупредить об этом всю смену и сторожа при свечах. Инструменты давались рабочему администрацией рудника, и он отвечал за их целость.
Сам собою напрашивается вопрос: как относится положите рабочих в капиталистической промышленности средних веков к их положению в мелких мастерских, где, как мы видели (очерк 3), тоже образовался пролетариат своего рода в лице подмастерьев? Сравнение выпадает безусловно в пользу крупных предприятий. Длина смены в рудниках равнялась 6, 7, иногда даже 5 часам: так как рудокопы были свободны по субботам, когда они закупали себе все нужное на целую неделю, то работа занимала у них 30—40 часов в неделю. Правда, работа в шахтах особенно тяжела: но вряд ли пробыть 7 часов в руднике было тяжеле, чем проработать 17 часов в мастерской парижскаго перчаточника. Ночная работа (от 8 час. вечера до 3 утра) допускалась только в виде очень редкаго исключения; никого нельзя было заставить проработать под ряд 2 смены. О размерах денежной заработной платы в Германии у нас нет точных сведений; но тот факт, что каждый вновь открытый рудник привлекал массу народа, обедневших крестьян и даже купцов, надеявшихся здесь поправить свои дела, говорит в пользу ея относительной высоты. В рудниках Ж. Кёра господствовали еще патриархальные обычаи, и рабочие были на хозяйских харчах; покупать съестные припасы на стороне им прямо запрещалось: если судить по цифрам, приводимым!, инструкцией, в этом не было и надобности. Здесь фигурирует почти чистый пшеничный хлеб, говядина, баранина, свинина, сыр, яйца и вино в таких количествах, что—если только инструкция не была мертвою буквой—рабочие должны были быть сыты. Администрация рудников держала даже на свой счет врача и заботилась о содержании шахты в удовлетворительном санитарном состоянии.
Книгопечатание
Капиталистическая организация обрабатывающей промышленности, в тесном смысле этого слова, в конце средних веков значительно еще отставала от горнаго дела. Здесь приходится отметить, прежде всего, одно производство, которое уже в силу чисто технических условий не могло организоваться на старый цеховой лад, хотя и пыталось сохранить внешния формы цеха: книгопечатание. Для того, чтобы завести типографию, купить печатные станки, шрифт, чернила, бумагу—нужен был капитал очень значительный, сравнительно с заведением швейной мастерской, например. Мало того: типографския произведения не могут сразу найти себе сбыт в таком размере, чтобы тотчас же вернуть сделанныя издержки. Барышей приходится ждать, а в это время жить самому и платить работникам, иные из которых—корректора, например,—стоят очень дорого сравнительно с простыми мастеровыми. При таких условиях мастер-типографщик не мог быть ничем иным, кроме замаскированнаго капиталиста-предпринимателя. Надевал он на себя такую личину, конечно, не из удовольствия ее носить, а потому, что надеялся извлечь из нея для себя выгоду. Цеховые порядки позволяли ему не платить жалованья более молодым работникам, которые были на положении учеников, и «отечески» держать в руках рабочих постарше,—на положении подмастерьев. Выгоды капиталистическаго предприятия соединялись, таким образом, с тою напряженною эксплуатацией труда, какая достижима только в маленькой мастерской. Но типографские рабочие не помещались в старыя цеховыя рамки: во Франции весь XVI в. наполнен столкновениями мастеровых-наборщиков с содержателями типографий, и последствием было почти полное разорение печатнаго дела в Лионе—вначале так блестяще расцветшаго. Политика французских мастеров оказалась близорукою, и барыши перешли от них к немецким типографам, которые, вероятно, были настолько же уступчивее, насколько их рабочие были менее требовательны.
Сукноткачество
В других отраслях сосредоточение больших масс рабочих в одном месте, для планомерной работы под одним руководством, сделало еще очень небольшие успехи. Средневековая техника не ушла еще настолько далеко вперед, чтобы детальное разделение труда—главное достоинство мануфактуры—могло быть выгодно и могло окупить с барышом постройку фабричных зданий, закупку в больших размерах орудий производства и т. п. предварительные расходы. Всего выше, в смысле совершенства выделки, стояло сукноткацкое производство. Это было одно из самых старинных производств, притом такое, где раньше, нежели в каком-либо другом, началась работа на продажу. «Пища и одежда суть предметы первой необходимости для человека, служащие для поддержания его жизни, и играют соответственно важную роль в социальной истории... Но хлеб можно было производить в сравнительно незначительном количестве; он не мог иметь сбыта на отдаленном по времени и пространству рынке. Это относилось одинаково и ко всем вообще пищевым продуктам... С сукном дело обстояло совершенно иначе. Будучи также предметом необходимости, но притом таким, который можно «сохранить», сукно создало впервые такую отрасль производства, в которой появилась особая группа ремесленников. Среди лиц, занятых в этой же отрасли промышленности, впервые обнаружилась сильная тенденция к дальнейшей специализации. Всюду, где условия были благоприятны, особенно относительно снабжения сырым материалом, мануфактура эта скоро стала работать не на один только местный спрос; а это последнее обстоятельство не только поощряло то разделение труда, преимущества котораго рано были замечены, но вело также к созданию класса торговцев, отдельнаго от собственно производителей» (Эшли). Можно прибавить, что, благодаря своей «сохраняемости», сукно первое из всех европейских фабрикатов стало предметом международной торговли: одна новгородская грамота XII в. уже знает «сукно ипьское» (Ипрское, от города Ypres, нем. Ypern, во Фландрии). Суконным производством в больших размерах занимались еще монастыри, в ту эпоху, когда было бы напрасно искать значительных капиталов где-либо, кроме церкви. В позднее средневековье это производство было едва ли не первым в Европе по своему значению. Его роль во Флоренции мы уже видели (см. ст. «Медичи» в III выпуске). «Сила и блеск немецкаго бюргерства в средние века обусловливались, главным образом, шерстяною промышленностью», говорит историк немецкаго сукноткачества (Гильдебранд). «На ввозе необходимаго для нея сырья и вывозе ея фабрикатов выросла морская сила Ганзы и мировая торговля Германии... История развития сукноткачества больше, нежели история одной отрасли промышленности: это история хозяйственной культуры немецкаго народа». Занятые ею работники считались тысячами. В Бреславле суконный цех уже в 1333 г. выставлял 900 вооруженных людей. В Кельне после одного возстания было изгнано сразу 1800 ткачей. Особенно многочисленны были они в Нидерландах. В 1350 г. в Лувене считали 4000 ткацких станков, столько же в Ипре, 3200 в Мехельне. В 1326 г. 3000 ткачей были изгнаны из Гента за бунт против графа фландрскаго. Во 2-й половине XIV в. там считалось до 18000 человек, занятых сукноткачеством, а в Брюгге с его округом даже 50000, Англия стала работать на вывоз позже,—главным образом под влиянием эмигрировавших туда нидерландских ремесленников. В 1354 г. она вывозила не более 5000 кусков сукна, при вступлении на престол Генриха VIII уже до 80000 кусков, а к концу его царствования более 120,000. Еще в XVII в. шерстяныя материи составляли 2/3 всего английскаго вывоза.
Размерам производства соответствовала и его техническая выработанность. Прежде, чем превратиться в сукно, шерсть подвергалась целому ряду операций, каждая из которых была в руках особаго класса работников: сначала ее мыли, затем чесали, потом пряли, затем пряжа поступала к ткачу, потом ее валяли, наконец, подстригали и красили. Прялка была сначала ручная, только в XVI в. появился ножной привод; но в сукновальне уже с XII в. применялась водяная сила,—откуда ея немецкое название «валяльной мельницы»—Walkmuhle. Разделение труда шло, таким образом, рука об руку с введением механической силы в производство. Главным препятствием к распространению последней служили сами цехи, верно предчувствовавшие, что машина убьет мелкую мастерскую: всем известен случай, как в Данциге по приказу городского магистрата, представлявшаго интересы цеховых мастеров,—был утоплен изобретатель самоткацкаго станка, а его изобретение уничтожено.
Попытки суконной мануфактуры
Но в тех местах, где, как в Англии, суконная промышленность была более или менее свободна от гнета цеховой организации,—именно здесь скорее всего могла явиться мысль придать производству фабричный характер. Забота о развитии английскаго сукноделия приписывается еще Симону де-Монфору, и с тех пор она входила, как существенный составной элемент, в меркантилистскую политику английских королей. Фландрские и брабантские эмигранты из ткацких округов встретили у них самый любезный прием: в первой половине XIV в. ряд королевских грамот предоставил им право свободно заниматься своей промышленностью, независимо от опеки английских «гильдий». Несмотря на все хлопоты, последним удалось добиться этой опеки только в XV в. До этих пор существование свободной промышленности в Англии не один раз давало себя чувствовать. Уже в 1339 г. некий «Томас Бланкет и другие граждане Бристоля завели инструменты для выделки сукна у себя на дому, для чего нанимали ткачей и других ремесленников». За эту попытку устроить в городе мануфактуру с вольнонаемным трудом мэр и бэйлифы Бристоля—верные друзья мастеров—тяжело оштрафовали Томаса и других. Но король снял этот штраф и предписал оказывать Томасу и другим предприимчивым гражданам, а также их рабочим, надлежащее покровительство. Дальнейшая судьба бристольских мануфактур нам неизвестна; вероятно, дело не дало тех барышей, каких ожидал Бланкет, и прекратилось. Дальнейшие случаи этого рода мы имеем уже от XVI столетия: внешний толчок делу дала секуляризация целаго ряда монастырей Генрихом VIII; опустевшия монастырския здания и привлекли внимание предпринимателей. В 1543 г., по словам современника, все помещения аббатства Мэмсберийскаго принадлежали некоему Стёмпу, «неимоверно богатому суконщику», который купил их у короля. «В настоящее время», продолжает тот же современник, «по всем углам обширных монастырских зданий, принадлежавших аббатству, разставлены станки для тканья сукна, и этот Стёмп намеревался устроить одну или две улицы, с домами для суконщиков позади, на пустопорожних землях аббатства». Точно также в Сайсистере (Cirencester) «была выстроена очень красивая сукновальня». Около 1546 г. Стёмп из Мэмсбери вошел в переговоры относительно аренды Оснейскаго аббатства, находившегося вблизи Оксфорда, за ежегодную ренту в 18 фунтов; наряду с другими условиями предполагалось, что Стёмп «обяжется давать работу от времени до времени двум тысячам человек, если найдется столько таких, которые будут исправно исполнять свою работу, постоянно занимаясь изделием сукон». Результаты и этих предприятий нам неизвестны: можно думать, что и они оказались преждевременными. Но что Стёмп из Мэмсбери но был единичным исключением, за это ручается нам очень любопытная английская народная баллада XVII века, герой который жил, вероятно, в первой половине предшествующаго столетия. Он был богатый суконщик,—и вот как описывается, между прочим, его заведение: «в горнице, просторной и длинной, стояло двести станков, прочных и крепких: на этих станках—истинная правда—работали двести человек, все в одну шеренгу. Возле каждого из них сидело по прелестному мальчику, которые с большим восторгом приготовляли челноки. А тут же, в другом помещении, сто женщин без устали чесали шерсть, с радостным видом, и звонко распевали песни. В следующей комнате, находившейся возле, работали сто девушек в красных юбках, с белыми, как молоко, платками на головах: эти прелестныя девушки, не переставая, пряли в этой горнице весь день, распевая сладкими, как у соловьев, голосами, нежно-пренежно. После этого они вошли в другую комнату, где увидели бедно одетых детей: все они сидели и щипали шерсть, отбирая самую тонкую от грубой; всех их было полтораста, детей бедных слабых родителей; в награду за свои труды каждый из них получал вечером по одному пенни, кроме того, что они выпьют и съедят за день, что было для этих бедных людей немаловажными подспорьем. В следующем помещении он видит еще пятьдесят молодцов: это были стригали, показывавшие здесь свое искусство и уменье. Тут же, возле них, работали еще целых восемьдесят человек. Кроме того, он имел еще красильню, при которой держал сорок человек, да еще на сукновальне двадцать».
Английская мануфактура, как и все на свете, имела свой героически период. Если верить балладе, в этот период ясно уже выступала характерная черта новейшей фабричной индустрии: широкая эксплуатация более дешевых видов труда—детскаго и женскаго. В то же время нельзя не отметить, что автору баллады,—как, вероятно, и английскому простонародью, которое было его публикой,—рабочие большой мануфактуры казались веселыми и довольными: чего, наверное, никто не сказал бы о цеховых подмастерьях. Но не эти черты дают физиономию английской промышленности XV—XVI веков: мануфактура была делом далекого будущаго, и отдельныя явления, виденныя нами в этот период, только предсказывали такое будущее. Из этого, однако, вовсе не следует, чтобы крупный капитал не овладел ткачеством уже в эти дни. Не создав фабрики, конец средних веков был свидетелем появления другой формы крупной промышленности—формы, не вымершей еще окончательно до сих пор на западе и стоящей в полном цвете у нас в России. Это была система домашняго производства.
Система домашняго производства
Около половины XVI века в Англии начинают слышаться жалобы, очень странныя для начала новаго времени: жалуются на упадок городской жизни и запустение городов. Сотни маленьких торгово-промышленных центров, имена которых так часто повторялись в средние века, теряют, повидимому, всякое значение: и одновременно с их упадком разоряется населявший их ремесленный люд. «Много хороших суконщиков», говорит один акт Эдуарда VI (1554 г.), «живших в Устере (Worcester) и других сити и городах и занимавшихся выделкой сукна в продолжение 5—6 лет, при чем некоторые взяли себе и жен из среды суконщиков..., были принуждены оставить свое ремесло и прекратить производство сукна к их великому обеднению и к крайнему разорению множества беднаго люда и ремесленников, обыкновенно добывавших себе пропитание при помощи сказанных суконщиков». Масса мелких мастерских закрылась, оставив без средств существования как их хозяев, мастеров, так и находивших себе работу в мастерских мелкий люд—подмастерьев: в высшей степени характерно для оффициальнаго документа XVI века это противоположение первых и вторых, как двух особых классов, при чем подмастерья прямо причисляются к беднякам, тогда как мастера раньше ими не были, а стали такими только вследствие экономической катастрофы. Самая катастрофа находит себе ближайшее объяснение в других актах сосед- них годов: так, акт 1557—8 гг. указывает на то, что «за последние года лица, занимающияся делом или мастерством изготовления сукна, перестали довольствоваться тою жизнью, какою живут ремесленники, и тем промыслом, на котором они выросли, и поселяются в деревнях и тех городах, которые не принадлежат к числу сити, местечек или корпоративных городов (т. е. таких, в которых были цехи), и здесь, занимаясь делом и становясь в положение сельских хозяев, не только скупают различныя фермы и пастбища..., но и увлекают за собою из сити и проч. всякаго рода ремесленников». Эти последние выходили, главными образом, из рядов городских подмастерьев: «ткачи и рабочие суконщиков, прозанимавшись ремеслом сукнодела и ткача три или четыре года, бросают своих мастеров и, становясь суконщиками, ведут дело на свой страх, без капитала, искусства и знания к великому поношению настоящих сукноделов». Что у «настоящего сукнодела» само собою предполагался в это время известный «капитал», хотя бы и небольшой, помимо «искусства и знания», это опять очень характерно для цеховой промышленности поздняго средневековья. Но еще важнее для нас другое обстоятельство: катастрофа гораздо больнее ударила мастеров, нежели тот «бедный люд», о котором так сожалеет акт 1554 г.; подмастерья во многих случаях даже выигрывали, став счастливыми конкуррентами своих прежних хозяев, о чем они раньше и мечтать не смели. И это—признание самих мастеров, ибо указ, без сомнения, вдохновлялся их петициями: если даже считать недостаточным доказательством главное его содержание,—он значительно стеснял изготовление сукон вне корпоративных и рыночных городов,—то одно из второстепенных постановлений—обязательное 7-милетнее ученичество,—раскрывает источники уже с полной очевидностью. Но мастера терпели от конкурренции не одних только переселившихся в деревни подмастерьев, а и от сельских ткачей-кустарей,—что мы узнаем из «Акта о ткачах», изданнаго в 1555 г. «Ни один сельский ткач шерстяных материй не должен держать более двух станков или извлекать какую бы то ни было выгоду более, нежели из двух станков». Сельские ткачи не должны иметь более двух учеников.
Если мы сведем содержание приведенных выше постановлений к их наиболее существенным итогам, таких мы получим два: во-первых, кризис коснулся не всей промышленности, а только исключительно цеховой; внецеховая, повидимому, продолжала усиленно развиваться,—настолько, что защитники цеховаго режима сочли нужным принять против нея меры; во-вторых, непосредственной причиной кризиса было соперничество города с деревней, на почве обработывающей промышленности,—что не совсем обычно,—и что еще более необычно, победительницей оказывалась деревня.
Борьба города с деревней представляет однакоже в области именно сукноткачества вовсе не единичное явление, свойственное только Англии, и только эпохе Эдуарда VI и Марии «Кровавой». Мы встречаем его и в других местах,—притом всего раньше в стране, намного опередившей Англию в обработывающей промышленности,—во Фландрии. Уже в 1342 г. цеховые ремесленники Брюгге добились от фландрскаго графа такого распоряжения: «Запрещается фабриковать, стричь, красить, продавать, или отдавать в долг сукно на всем протяжении Franc de Bruges (округа, лежавшаго вне городской черты). В тех приходах Franc de Bruges, в которых раньше имелись инструменты, станки и проч., могут, однако, оставить себе по одному станку и работать на нем сукно из собственной шерсти. Это сукно может служить исключительно для личнаго пользования тех, кто его произвел, а также их жен, детей и домашних; им строго воспрещается продавать сукно». Запрещение продажи вскрывает перед нами экономическую подкладку всего дела: цеховые мастера города Брюгге хлопотали не о стеснении крестьянскаго домашняго ткачества: крестьяне не были их покупателями, и им было все равно, во что те одевались. Но сельские ткачи стали теперь производить для рынка, и производить в больших массах: возникало новое крупное производство, грозившее цехам конечной гибелью,—это-то и встревожило так хозяев средневековой промышленности. Они «запретили» новое производство,—и успокоились, вообразив себе, будто поток экономическаго развития запрудить так же легко, как какую-нибудь деревенскую речонку. Но угрожающие признаки виднелись уже всюду, и сорок лет спустя после фландрских мастеров забили в набат в центре английскаго суконоткачества, в Нориче,—все против того же сельскаго ткача. В 1388 г. здесь был издан городским управлением «указ, чтобы никто из граждан не покупал в пределах городских вольностей устедских сукон у сельских ткачей иначе, как в помещении, известном под именем устедекаго рынка, под страхом уплаты 40 шиллингов за нарушение этого постановления в первый раз, 4 ф.—во второй и потери своей свободы (т. е. привилегий) в третий раз; чтобы смотреть за соблюдением этого указа, были выбраны особые пристава». Десять лет спустя подобное же постановление прошло и в лондонском муниципалитете: сельские суконщики могли останавливаться, показывать и продавать сукно только в особом рынке (так называемом Blackwell Hall); продажа должна была производиться еженедельно от полудня четверга до полудня субботы; притом купцы, среди которых упомянуты, в частности, «чужаки», т. е. иностранцы, не могли покупать у них иначе, как в этом здании и в назначенное время; наказанием за нарушение этих правил служила во всех случаях конфискация сукна. Для надзора за их соблюдением городской совет в 1405 г. уполномочил компанию суконщиков выбирать ежегодно смотрителя здания.
Целью всех этих мер было—оградить интересы городского ремесла, но достигали они совсем противоположной цели. В мелкой борьба против конкурренции на местных городских рынках суконные цехи из-за деревьев не видали леса: кажется, до наступления своего последняго часа они и не подозревали, что в образа скромнаго сельскаго ткача с ними борется тот самый могучий торговый капитал, на котором выросло и окрепло само суконное ткачество. Переход к деревенскому ремесленнику был ближайшим последствием ряда побед этого капитала, который, для Англии, отмечаются приведенными выше цифрами вывоза су- кон. Узкий городской рынок имел то преимущество, что на нем размеры производства легко было высчитать и установить заранее, без риска большой ошибки. Весьма трудно было ожидать, чтобы местный потребитель стал себе шить вдруг по три пары платья, вместо одной—и совсем было невероятно, чтобы он стал ходить без платья. Но когда на сукно образовался такой же все-европейский рынок, как и на деньги, дело приняло совсем другой вид: не только тогдашний купец, но и современный статистик не усчитал бы возможнаго спроса в разных углах Европы, среди самых разнообразных местных условий. Рынок потерял свою определенность; выбрасываемые на рынок товары шли с риском—не найти достаточнаго числа покупателей и остаться на складе; если не капиталистическому строю вообще, то началу крупной индустрии неизбежно свойственны перепроизводство и кризисы. Яркую картину такого кризиса даст нам одно современное описание английских волнений 1527 года. Разрыв Англии с Карлом V закрыл для английской торговли все области, принадлежавшия Габсбургам, т. е. пол-Европы. Оптовые склады были переполнены сукном, которое не находило сбыта. «Когда суконщики из Эссекса, Кента, Уилтшира, Сэффолька и других графств, где занимаются выделкой сукон, привезли сукна в Blackwell Hall в Лондон для продажи, как это они обыкновенно делали, то почти вовсе не нашлось купцов, желающих купить у них сукна. Суконщики, после того как им не удалось продать свои товары, стали отказывать в работе своим прядильщикам, чесальщикам, валяльщикам и другим, которые живут производством сукна, что вызвало сильный ропот в народе, особенно в Сэффольке». Правительство совершенно растерялось перед этими непривычными явлениями; кардинал Вольсей пытался заставить лондонских купцов покупать сукно, предлагал даже ссудить их казенными деньгами; члены тайнаго совета ездили по ткацким округам и уговаривали суконщиков продолжать производство. Само собою разумеется, что все это не помогло ни на минуту: кризис продолжался своим порядком, и местами дело дошло до возстания безработных.
Большой рынок оказался очень неустойчивым и требовал от производства такой эластичности, какой цехи вовсе не обладали. Цеховой мастер, специализировавшийся на изготовлении сукна, не мог бросить дела, потому что сократился спрос на его фабрикат,—ему нечем было бы жить. Его положение было хуже даже положения современнаго фабричнаго пролетария во время безработицы, потому что теперешний рабочий, по большей части, может себе найти занятие в другом производстве, а цеховой, кроме сукна, ничего делать не мог. А купцу нужно было столько сукна, сколько требует в данный момент рынок,—не больше и не меньше. Ему нужен был поставщик, который мог бы сокращать, а, в случае надобности, и расширять свое производство в очень значительных размерах. Таким и был сельский ткач: он жил не одним промышленным трудом; у него было свое маленькое деревенское хозяйство—огород, кусок пашни, кое-какой скот. В случае надобности, он мог впроголодь перебиться во время кризиса; падала цена на сукно,—ему можно было сбавить плату, тогда как цеховые привыкли получать одно и то же при всяких условиях, и местами им удалось даже оформить эту привычку законодательным путем. Плата, какую получал французский ткач шелковых материй от скупщика за каждый кусок, была определена законом: случай, который показывает одновременно, как широко была распространена уже работа для оптоваго сбыта, а не для местнаго рынка,—и как плохо в то же время приспособлялась французская промышленность к новым условиям. У сельскаго ткача не могло быть таких претензий. Если, доведенный до крайности, он и бунтовал иногда, то невежественных крестьян в каком-нибудь медвежьем углу гораздо легче было усмирить, нежели лондонских «истинных сукноделов», которые умели найти дорогу к кардиналу Вольсею. Развивать сельское, внецеховое ткачество на счет цехового купцу-суконщику был прямой расчет, и он начал делать это уже давно, пользуясь средством, которое у него было всегда в руках—кредитом. Он давал в долг сельскому ткачу и деньги, и шерсть, и инструменты,—с лихвой вознаграждая себя впоследствии на цене фабрикатов. Там, где прежде был один ткач, выростала целая деревня ткачей; в несколько десятилетий из деревень выростали целые округа,—и скоро большая часть вывозного сукна получалась уже из села, а не из города. Меры, которыя принимали цехи на пользу своих интересов, на самом деле шли на пользу купеческому капиталу. Сосредоточивая сбыт сельской суконной промышленности на не- многих крупных рынках, цехи еще усиливали ту монополию, какой, фактически, еще раньше пользовался оптовый торговец. Лондонская компания суконщиков уже в XIV в. пользовалась и юридически монополией на розничную продажу сукна в столице и ея пригородах: а мы видели, что Лондон был сделан одним из главных рынков для сельских ткачей. Правда, монополия оговорила, что оптом сельские суконщики могут продавать сукно всем подданным короля; но это было исключение в пользу других купцов, а никак не «всех подданных», потому что кто же стал бы покупать сукно оптом, кроме купца? Когда Англия начала вывозить шерстяныя материи в большом количестве, командующее положение заняли купцы, взявшие в свои руки заграничную торговлю, уже к концу того же столетия составившие огромную компанию «странствующих торговцев» (Merchant Adventurers). «Компания эта,—говорит один старинный ея историк,—состояла из большого количества богатых и опытных купцов, живших в разных крупных сити, приморских городах и других местностях королевства, а именно: в Лондоне, Йopке, Нориче, Экзетере, Ипсвичи, Ньюкэстле, Гулле и др. Эти люди с давних пор сплотились и соединились в компанию для производства торговли и для мореплавания, торгуя сукном, каразеей и всеми другими, как английскими, так и иностранными товарами, которые можно продать в чужих краях». Против такой концентрации капиталов не могли устоять местныя ремесленныя организации, и когда городские мастера-ткачи спохватились, начав хлопотать о полном запрещении сельскаго ткачества, дело было уже сделано. Они сами были уже разорены в конец и накануне того, чтобы попасть в кабалу к тем же купцам. «Акт о ткачах» тщетно вооружался против тех, кто «скупал станки и отдавал их на подержание за столь высокую плату, что бедные ремесленники не в состоянии содержать даже самих себя, не говоря уже о их женах и детях». Городской ремесленник, подобно сельскому, должен был кредитоваться у купца: торговый капитал доделывал последнюю часть своей задачи. Он сводил теперь цехового мастера к тому положению, в какое давно был поставлен сельский ткач-кустарь, к положению рабочей силы в руках крупнаго предпринимателя.
Так сложился, на заре новой истории, самый первобытный и, может быть, именно поэтому, самый прочный вид капиталистической промышленности, сложился постепенно и безшумно, далеко не вызвав к себе такого внимания, как современные его зарождению церковные споры. А между тем это была та же «Реформация», только в области народнаго хозяйства. Оставляя работнику-кустарю иллюзию самостоятельности, не соединяя массы рабочих под одною кровлей, не тратясь на машины и здания—капитал уже управлял сотнями тысяч людей, все благосостояние которых зависело не от погоды, как у средневекового земледельца, не от собственнаго труда, как у ремесленника ранняго средневековья, не от привилегий, завоеванных вековой борьбой, как у цехового мастера средневековья поздняго, а исключительно от положения рынка. Невольно бросается в глаза внешнее сходство системы домашняго производства с знакомою нам системой поместнаго хозяйства: и там, и тут мы встречаем соединение мелкаго хозяйства с крупною собственностью, работу сотен и тысяч отдельных крестьянских семейств на одного человека, в первом случае капиталиста, во втором—феодальнаго сеньора. И там, и здесь полная «патриархальность» отношений, т. е. полный произвол, ограничиваемый однако на практике обычаем, и полное безучастие собственника к самому процессу производства: капиталист-скупщик может иногда и в глаза не видать тех, кто на него работает. Домашнее производство—своего рода капиталистический феодализм, но феодализм совсем другой ступени экономическаго развития: большое средневековое имение работало только на своего барина, не заботясь о внешнем мире, деревня мелких производителей-кустарей трудится только для этого внешняго мира. Сходство лишь в том, что в обоих случаях сами работники получают меньше всех.
М. Покровский.